Под окном стоял непокрытый стол

Обновлено: 16.05.2024

проскрипела кровать. Сотников напряг слух - сейчас должно было решиться самое для них главное.

- Вы одни тут? - твердым голосом спросил Рыбак, стоя в проходе.

- Мамка у дядьки Емельяна молотит. На хлеб зарабатывает. Ведь нас четверо едоков, а она одна.

- Ого, как ты разбираешься! А там что - едоки спят? Ладно, пусть спят, - тише сказал Рыбак. - Ты чем

покормить нас найдешь?

- А бульбочку мамка утром варила, - отозвался словоохотливый детский голос.

Тотчас на полу там затопали босые пятки, и из-за занавески выглянула девочка лет десяти со

всклокоченными волосами на голове, в длинноватом и заношенном ситцевом платье. Черными

глазенками она коротко взглянула на Сотникова, но не испугалась, а с хозяйской уверенностью подошла

к печи и на цыпочках потянулась к высоковатой для нее загнетке. Чтобы не мешать ей, Сотников

осторожно подвинул в сторону свою бедолагу ногу.

Под окном стоял непокрытый стол, возле него была скамья с глиняной миской; девочка переставила

миску на конец стола и вытряхнула в нее из горшка картошку. Движения ее маленьких рук были угловаты

и не очень ловки, но девочка с очевидным усердием старалась угодить гостям - вынула из посудника

нож, повозившись в темном углу, поставила на стол тарелку с большими сморщенными огурцами. Потом

отошла к печи и с молчаливым любопытством стала рассматривать этих вооруженных, заросших

бородами, наверно, страшноватых, но, безусловно, интересных для нее людей.

- Ну, давай подрубаем, - подался к столу Рыбак.

Сотников еще не отогрелся, намерзшееся его тело содрогалось в ознобе, но от картошки на столе

струился легкий, удивительно ароматный парок, и Сотников встал со скамейки. Рыбак помог ему

перебраться к столу, устроил на скамье раненую ногу. Так было удобнее. Сотников взял теплую, слегка

подгоревшую картофелину и привалился спиной к побеленной бревенчатой стене. Девочка с прежней

уважительностью стояла в проходе и, колупая край занавески, бросала на них быстрые взгляды своих

- А хлеба что, нет? - спросил Рыбак.

- Так вчера Леник все съел. Как мамку ждали.

Рыбак, помедлив, достал из-за пазухи прихваченную у старосты горбушку и отломил от нее кусок.

Затем отломил другой и молча протянул девочке. Та взяла хлеб, но есть не стала - отнесла за

перегородку и снова вернулась к печи.

- И давно мать молотит? - спросил Рыбак.

- От позавчера. Она еще неделю молотить будет.

- Понятно. Ты старшая?

- Ага, я большая. Катя с Леником малые, а мне уже девять.

- Много. А немцев у вас нету?

- Однажды приезжали. Как мы с мамкой к тетке Гелене ходили. У нас подсвинка рябого забрали. На

Сотников кое-как проглотил пару картофелин и опять зашелся в своем неотвязном кашле. Минут пять

тот бил его так, что казалось - вот-вот что-то оборвется в груди. Потом немного отлегло, но стало не до

картофеля, он только выпил полкружки воды и закрыл глаза. В ощущениях его что-то плыло, качалось,

болезненно-сладостная истома убаюкивала, он засыпал. В замутненном сознании быстро отдалялись

смешивающиеся голоса Рыбака и девочки.

- А мать твою как звать? - хрустя огурцом, спрашивал Рыбак.

- Ага. Значит, ваш папка Демьян?

- Ну. А еще Авгинья мамку зовут.

Было слышно, как Рыбак заскрипел скамьей, наверно потянулся за новой картофелиной, под столом

загремели его сапоги. Разговор на какое-то время умолк, но затем прозвучал вкрадчивый, с лукавым

любопытством голос девочки:

- Дядя, а вы партизаны?

- А тебе зачем знать? Пацанка еще.

- А вот и знаю, что партизаны.

- Знаешь, так помолчи.

- А того дядю, наверно, ранили, да?

- Ранили или нет, о том ни гугу. Поняла?

Девочка промолчала. Разговор на минуту затих.

- Я за мамкой сбегаю, хорошо?

- Сиди и не рыпайся. А то еще накличешь какую холеру.

- Холера на них! Люди мы или скотина?

Но это уже не настоящее - это голоса из прошлого. Сознание Сотникова еще успевает отметить этот

почти неуловимый переход в забытье, и дальше уже видится тот, раненный в ногу лейтенант, который

едва ковыляет в колонне, опираясь на плечо более крепкого товарища. У лейтенанта забинтована еще и

голова. Бинт старый, грязный, с запекшейся коркой крови на лбу; иссохшие губы и нехороший

лихорадочный блеск покрасневших глаз придают его исхудавшему лицу какой-то полусумасшедший вид.

От его раненой ноги распространяется такой смрад, что Сотникова слегка мутит: сладковатый запах

гнили на пять шагов отравляет воздух. Их гонят колонной в лес - реденький соснячок при дороге. Под

ногами пересыпается белый, с хвойными иголками песок, нещадно жжет полуденное солнце. Конные и

пешие немцы сопровождают колонну.

Говорят, гонят расстреливать.

Это похоже на правду - тут те, кого отобрали из всей многотысячной массы в шталаге:

политработники, коммунисты, евреи и прочие, чем-либо вызвавшие подозрение у немцев. Сотникова

поставили сюда за неудачный побег. Наверно, там, на песчаных холмах в сосняке, их расстреляют. Они

уже чувствуют это по тому, как, свернув с дороги, настороженно подобрались, стали громче прикрикивать

их конвоиры - начали теснее сбивать в один гурт колонну. На пригорке, видно было, стояли и еще

солдаты, наверно, ждали, чтобы организованно сделать свое дело. Но, судя по всему, случаются

накладки и у немцев. Колонна еще не достигла пригорка, как конвоиры что-то загергетали с теми, что

были на краю соснячка, затем прозвучала команда всем сесть - как обычно делалось, когда надо было

остановить движение. Пленные опустились на солнцепеке и под стволами автоматов стали чего-то

Все последние дни Сотников был словно в прострации. Чувствовал он себя скверно - обессилел без

воды и пищи. И он молча, в полузабытьи сидел среди тесной толпы людей на колючей сухой траве без

особых мыслей в голове и, наверно, потому не сразу понял смысл лихорадочного шепота рядом: «Хоть

одного, а прикончу. Все равно. » - «Погоди ты. Посмотрим, что дальше». - «Разве неясно что». Сотников

осторожно повел в сторону взглядом - тот самый его сосед-лейтенант незаметно для других доставал из-

под грязных бинтов на ноге обыкновенный перочинный ножик, и в глазах его таилась такая решимость,

что Сотников подумал: такого не удержишь. А тот, к кому он обращался, - пожилой человек в

комсоставской, без петлиц гимнастерке - опасливо поглядывал на конвоиров. Двое их, сойдясь вместе,

прикуривали от зажигалки, один на коне чуть поодаль бдительно осматривал колонну.

Они еще посидели на солнце, может, минут пятнадцать, пока с холма не послышалась какая-то

команда, и немцы начали поднимать колонну. Сотников уже знал, на что решился сосед, который сразу

же начал забирать из колонны в сторону, поближе к конвоиру. Конвоир этот был сильный, приземистый

ЛитЛайф

— Надо сдать арестованного! — сказал ему мой старший.

— Придется подождать, пока придет комендантский адъютант и доложит коменданту. Садитесь.

Мы все сели в разных местах.

Пришел другой молодой унтер-офицер интеллигентного вида и, спросив мою фамилию, сказал, что по газетам меня уже давно ожидают здесь.

— А свободная камера есть?

— Есть целых три. Проситесь в номер первый или второй, они лучше.

Наконец пришел и комендантский адъютант с серебряным аксельбантом на плече и, поздоровавшись со мной, взял у старшего конвойного мою сопроводительную бумагу.

— Но вы адресованы не сюда, а в двинскую тюрьму! — сказал он. — Почему привели сюда? — спросил он конвойных.

— Нам приказал здешний конвойный начальник, — ответил мой старший.

— Это все перепутал симферопольский прокурор! — говорю я. — Ведь в начале бумаги говорится же, что я приговорен на год в крепость! — и я показал ему строчку. — А он по привычке — в тюрьму да в тюрьму! Начав за здравие, кончил за упокой. Это он называет тюрьмой помещение в крепости.

— Но у нас и места, кажется, нет! — возразил он.

— Как нет?! — восклицаю я. — У вас три камеры свободны, и я даже просил бы поместить меня или в первый, или во второй номер!

— Даже и номера вам уже известны!

— Конечно. Ведь это мои друзья в Петербурге просили перевести меня сюда и именно в крепость. Если меня посадят в тюрьму, то они и теперь будут настаивать на переводе меня из нее сюда.

— Но бумага все же адресована не к нам, а в городскую тюрьму. И там, вероятно, уже есть о вас распоряжение, так что я ничего не могу сделать.

Он взял со стены телефонную трубку.

— Тюрьма! — сказал он в нее.

Прошла минута, он слушал.

— Скажите, есть у вас бумага о Морозове с назначением к вам?

Ответа мне не было слышно из трубки, но, повесив ее на ручку, он сказал мне:

— Сейчас обещали посмотреть!

Прошло с полчаса томительного ожидания. Раздался звонок.

Опять ответа не было слышно.

— Но он адресован именно к вам!

Опять долгое безмолвное слушание в трубку. Наконец он повесил ее на стену и задумался.

— Там о вас нет никакой бумаги и не хотят принимать без прокурорского предписания. Я пойду и доложу коменданту.

Он взял бумагу и ушел. Длинные минуты ожидания вновь потекли одна за другой. Наконец он возвратился и сказал с улыбкой:

— Комендант сказал, что если это астроном Морозов, то он примет, а другого — ни в коем случае.

— Ну конечно, это я и есть! — ответил я с огромным облегчением.

Пройдя фасад комендантского здания, я увидел за ним каменное помещение вроде флигеля с большими решетчатыми окнами. В глубине крайнего из них стояла за решеткой фигура белокурого высокого человека.

— Вот ваш будущий товарищ, профессор Мякотин, — сказал мне штаб-офицер.

— Это мой знакомый, — отвечаю я, и мы раскланялись издали. — Кроме него, у вас теперь сидит еще один из знакомых мне писателей, Пешехонов.

— Да. Он рядом с Мякотиным. А вам назначена камера № 2 в противоположной стороне помещения. У нас только восемь номеров.

«Значит, маленькая тюрьма!» — с новым облегчением подумал я. — В таких личность узника не превращается в глазах начальства в простой номер.

Мы вошли в крошечный дворик, а из него через простую деревянную дверь, запираемую изнутри на цепочку, в длинный мрачный коридор с окнами на обоих далеких его концах. В нем ходил солдат с ружьем.

Направо и налево по сторонам, но довольно редко друг от друга, шли белые деревянные двери такого же устройства, как в обычных комнатах.

— Отворите номер второй! — сказал штаб-офицер пришедшему вместе с нами унтеру со связкой ключей.

Мы вошли в просторную квадратную комнату с двумя высокими окнами за решетками. Рамы были открыты, и свету было не менее, чем в обыкновенной квартире.

Между окнами стоял длинный стол вроде письменного в канцеляриях, и около него табурет. У одной из стен — кровать без постели. Больше ничего не было.

— К сожалению, не можем предоставить вам никакой мебели, — сказал мне штаб-офицер. — Если что нужно, можно взять напрокат в городе. Обед можно брать на свой счет из офицерского собрания или от одной дамы, живущей рядом и держащей домашнюю столовую.

Солдат принес в комнату мой мешок от фотографического аппарата, в котором я привез с собой полотенце, перемену белья, две щетки, а также мою подушку и жестяной чайник.

— А где же ваши остальные вещи?

— Да разве вы не знаете, как и откуда меня привезли?

И я кратко рассказал ему, как Ксана гонится теперь за мною через всю Россию и направляется в Витебск, не зная, что я здесь.

— Мне необходимо послать сейчас же телеграмму, чтобы она ехала сюда.

— Это можно, — сказал он. — А пока она приедет, я вам дам денег в долг. Сколько вам нужно?

— Рублей десять будет достаточно за глаза до ее приезда.

Он тотчас же вручил мне их.

Как все это было непохоже на порядки тюремного ведомства! Там я десять раз умер бы с голоду, и ни один смотритель не подумал бы хоть полтинник дать мне в долг!

Оставшись один, я начал ходить взад и вперед по комнате.

В ней было двенадцать шагов из одного угла в другой, противоположный, и мое хождение не походило больше на верчение на одном месте, как в крошечных одиночных камерах.

«Да, здесь я выживу и даже, вероятно, что-нибудь успею и написать, как только поправятся немного глаза!» — подумал я.

Пришел дежурный унтер-офицер, передал мне квитанцию на мою телеграмму Ксане и спросил, где заказывать обед.

— Принесите из офицерского собрания.

— Слушаю-с. А вот насчет кровати как быть? У нас матрацев нет.

— Принесите пока солдатскую соломенную постель, если есть. Мне не привыкать спать на жестком, а потом приедет жена и я устроюсь получше.

Вечером я лег на принесенный мне солдатский соломенный мешок, но он уже не показался мне таким неудобным, как другие.

«Получила ли Ксана мою телеграмму, если уже приехала в Витебск? Во всяком случае, — думал я, — если завтра не получу ответа, то буду телеграфировать в канцелярию витебского губернатора и начальнику витебской тюрьмы, чтобы Ксане сказали обо мне, когда она придет к ним».

Раннее утро уже алело в моих окнах. Я проснулся и почти в то же самое время дежурный по коридору принес мне телеграмму. Я с жадностью распечатал ее и вновь сильно заволновался. «Варварина выехала на дачу». Но кто же это телеграфирует мне? Кто-нибудь из ее домашних? Тогда Ксана все равно узнает. Но подписи не было, и я сообразил, что это любезно отвечает мне местный телеграфист, очевидно, узнавший из газет о моем привозе в Двинск.

— Нельзя ли мне сейчас же послать две телеграммы в Витебск? — спрашиваю.

— Раньше десяти утра невозможно, — отвечает унтер-офицер. — Я их должен сначала представить штаб-офицеру, а он приходит в канцелярию не раньше этого времени.

— Так я вам сейчас же напишу их, а вы передайте штаб-офицеру, как только он придет.

— Слушаю-с! — и он взял от меня листки.

Я сел у окна и грустно начал смотреть из него в переулок, по другую сторону которого стояли невысокие каменные конюшни и помещения пожарного депо. За крышей его поднимались вершины деревьев комендантского сада, с которых доносились ко мне крики грачей.

Час проходил за часом, а я все сидел и смотрел. Солдат мерно ходил под окнами нашего помещения со своим штыком, выдающимся над его фуражкой. Редко кто проходил этим глухим переулком.

Послышался звук подъезжающего экипажа. В отблеске от стекол моего открытого окна показалось отражение извозчичьей пролетки задолго раньше, чем мне можно было увидеть ее в самом окне.

Я пригляделся к отражению. В пролетке сидела дама в белом платье и в широкой белой шляпе с черной каймой.

«Да это Ксана!» — мысленно воскликнул я.

Да! Это была действительно она. Она проехала перед моими окнами, смотря вдаль перед собою, и не заметила меня, а мне так и хотелось крикнуть ей отсюда:

Под окном стоял непокрытый стол

Не от множества войска бывает победа на войне,

но с неба приходит сила.

Эта книга посвящена 70-летию нашей Победы в Великой Отечественной войне. Книга суровая — для взрослых, подарочное издание с замечательными иллюстрациями выдающегося книжного графика Игоря Олейникова.

Все авторы, произведения которых вошли в ее состав, — писатели-фронтовики: Василь Быков, Константин Воробьев, Александр Солженицын, Даниил Гранин, Виктор Астафьев. Эти имена в литературе и жизни стали символом мужества, честности, достоинства. Произведения этих писателей открывают пронзительную, неприкрытую и страшную правду, часто не совпадающую с отлакированной картинкой войны — с громкими подвигами, заседаниями в Ставке и победными маршами. Здесь — дошедшие до нас голоса солдат из окопов, их личный фронтовой опыт. Им веришь, они — свидетели суровой правды о войне, неприкрытой, многим неизвестной. Честная и бескомпромиссная позиция писателей, прошедших испытание войной, полностью соответствует призыву А. И. Солженицына: «Жить не по лжи!» Их произведения о войне, документально достоверные, точные в описании географии и времени действия, не стали публицистикой — они среди шедевров русской классической художественной литературы.

Все повести и рассказы этой книги — о человеке в бесчеловечных обстоятельствах войны, о жажде выжить, преодолеть все испытания и уцелеть, остаться в живых и победить — не только врага, но и самого себя. По свидетельству участников войны, в самые страшные фронтовые минуты солдаты вспоминали о Боге и чувствовали Его присутствие. Когда человек остается один на один со смертью, тогда даже неверующие души вспоминают своего Творца и взывают к Нему.

Даниил Гранин тоже пережил такое чувство и написал об этом в повести «Мой лейтенант», главы из которой открывают этот сборник: «Звук пикирующего самолета расплющивал меня. Последний миг моей жизни близился с этим воем. Я молился. Я не знал ни одной молитвы. Я никогда не верил в Бога, знал всем своим новеньким высшим образованием, всей астрономией, дивными законами физики, что Бога нет, и тем не менее я молился.

Небо предало меня, никакие дипломы и знания не могли помочь мне. Я остался один на один с этой летящей ко мне со всех сторон смертью. Запекшиеся губы мои шептали: Господи, помилуй! Спаси меня, не дай погибнуть, прошу тебя, чтобы мимо, чтобы не попала, Господи, помилуй! Мне вдруг открылся смысл этих двух слов, издавна известных — Господи… помилуй. В неведомой мне глубине что-то приоткрылось, и оттуда горячо хлынули слова, которых я никогда не знал, не произносил — Господи, защити меня, молю тебя, ради всего святого… Бог был здесь…»

Сокровенные переживания и личные впечатления автора, которыми он делится с нами со страниц своих произведений, вызывают у читателя рефлексию — человек переносит переживания героев со страниц книги на самого себя, происходит переосмысление своей жизни или судьбы своих близких. И об этом ярко свидетельствуют читательские письма, например о повести Даниила Гранина «Мой лейтенант»: «Читая эту книгу, я будто встретилась со своим дедом, который погиб в самом начале войны при бомбардировке эшелона, когда он еще только ехал на фронт. И вот я прочитала про это — бомбежка эшелона, идущего на фронт. В чистом поле, где негде спрятаться, неожиданно, самолетами с неба, непуганых новобранцев, у которых и оружия-то никакого еще нет… Ей-богу, это я вжималась в землю от ужаса, переставая дышать и уже заранее умирая от страха. Я встретилась со своим дедом через много лет и поняла, что он испытал в последние минуты своей жизни. »

В повести Константина Воробьева «Убиты под Москвой» — начало войны, гибнут кремлевские курсанты, весь мир рушится под бомбами, и из грязи, из отчаяния, из смерти возникает первозданное чувство таинственного Замысла о человеке. Курсанты держат оборону в большой и когда-то богатой деревне, и деревенская церковь становится для них и спасительным оплотом, и ориентиром, а в повести — важной метафорой присутствия Божия. И хотя люди отверглись Бога — креста на церкви давно уже нет, но Бог, как Отец, — рядом и ждет своих заблудших сыновей, которые «избрали новых богов, оттого война у ворот» (Суд. 5: 8).

Константин Воробьев зимой 1941 года сражался на фронте в составе роты кремлевских курсантов, попал в плен. Ему было тогда 22 года. Прошел через тюрьмы и лагеря на территории Литвы. Бежал из плена, организовал партизанскую группу, влившуюся в литовский партизанский отряд. Повесть «Это мы, Господи!» он написал в тылу врага. Тридцать дней, не отрываясь, писал он о плене, откуда бежал. Пытки, расстрелы, каторжный труд, болезни, голод, побеги… «Во время голода избавит тебя от смерти, и на войне — от руки меча» (Иов 5: 20). Пройдя ад фашистского плена, Воробьев не скрывал своей веры, описывая обнаженное зло войны. Повесть «Это мы, Господи!» была опубликована только в начале перестройки, через десять лет после смерти автора.

Произведения писателя-фронтовика Василя Быкова вызывают горячие споры и очень глубокие размышления. Повесть «Мертвым не больно» была опубликована в белорусском журнале «Молодость» (1965) и в центральном российском журнале «Новый мир» (1966), и хотя оба раза повесть выходила с большой цензурной правкой и сокращениями, в журнале «Огонек» и других появились разгромные статьи о ней. На V съезде Союза писателей Белорусской ССР (1966) повесть подверглась резкой критике как «литературная диверсия». После первой публикации книгу не печатали по-белорусски 17 лет, в русском переводе она не выходила 23 года.

Исследователь творчества Василя Быкова журналист Сергей Шапран восстановил более двухсот правок в тексте повести «Мертвым не больно» и подготовил ее издание без купюр — на белорусском языке, спустя 50 лет после ее написания. И хотя советской цензуры давно уже нет, произведения о войне и по сей день печатаются в подцензурном варианте. Восстановление авторского текста произведений — кропотливая работа, и она все еще ждет своего часа.

Повесть Быкова «Сотников» затрагивает вечные вопросы бытия. Жизнь или смерть — третьего война не дает, — но какой ценой? Что заставляло многих делать слишком страшный выбор, становиться в иной лагерь борьбы? Можно ли быть уверенным, что в схожей ситуации сам не поступил бы еще хуже, не пал бы еще ниже? На многие вопросы действительно трудно ответить, и остается надеяться, что выбор между жизнью и честью нам делать не придется. Повесть «Сотников», несущая свет Евангельской истины, вызвала культурный резонанс: по ее мотивам режиссер Лариса Шепитько сняла художественный фильм «Восхождение» (1976). Сценарист Юрий Клепиков писал после прочтения повести: «Обжигающе философская притча, которая сталкивает высокое духовное начало человека с его понятным стремлением сохранить тело как вместилище духа». Фильм сразу попал под запрет, хотя история о том, как один предает другого, стара как мир.

В эту книгу вошла также повесть Александра Солженицына «Адлиг Швенкиттен». Русский поэт, публицист, искусствовед Юрий Кублановский высоко оценил это произведение: «Маленькая повесть „Адлиг Швенкиттен“ — о боях в Восточной Пруссии в январе 1945-го — настоящий шедевр позднего Солженицына… Бессмысленное, стратегически не мотивированное выдвижение бригады в прусскую ночь, когда штабные отключили от себя связь, расслабившись за горячим ужином, бессмысленная гибель множества лучших солдат и офицеров, сформировавшихся именно в годы войны во всей своей внутренней мужественной самостоятельности, — таков сюжет повести. Но у нее — мнится — гораздо большая глубина. И она — в ощущении обреченности лучшего перед худшим. Чистое проигрывает нечистому, сильное проигрывает корыстному, крупное — мелкому, храброе — опасливому».

вдоль ограды к полю, наверное, чтобы не было видно из деревни, и только потом повернул к нему.

Минуту спустя он был уже рядом и, запыхавшись, упал под сосной.

- Кажись, порядок. Понимаешь, там хата, клямка на щепочке. Послушал, будто никого.

- Так это, понимаешь. Может, я тебя заведу, погреемся, а потом.

Рыбак умолк в нерешительности, озабоченно поглядел в утренний простор поля, который уже был

виден далеко. Голос его сделался каким-то неуверенным, будто виноватым, и Сотников догадался.

- Ну что ж! Я останусь.

- Да, знаешь, так лучше будет, - заметно обрадовался Рыбак. - А мне надо. Только где тот чертов лес,

не пойму. Заблудились мы.

- Спросим. А ты это, потерпи пока. Потом, может, переправим куда-нибудь. Понадежнее.

- Ладно, ладно, - нарочито бодрым тоном ответил на это Сотников.

- И ты не беспокойся, я договорюсь. Накажу, чтоб смотрели, и все прочее.

Сотников молчал. В общем, все было логично и, пожалуй, правильно, тем не менее что-то обидное

шевельнулось в его душе. Правда, он тут же почувствовал, что это от слабости и как следствие

проклятой ночи. На что было обижаться? Отношения их вполне равноправные, никто никому не обязан.

И так, слава богу, Рыбак для него сделал все, что было возможно. Можно сказать, спас при самых

безнадежных обстоятельствах, и теперь пришло время развязать ему руки.

- Что ж, тогда пошли. Пока никого нет.

Сотников первым попытался подняться, но только чуть двинул раненой ногой, как его пронзила такая

лютая боль, что он вытянулся на снегу. Выждав минуту, кое-как совладел с собой и, крепко сжав зубы,

По краю пригорка между молодых сосенок они сошли с кладбища. Невдалеке попалась хорошо

утоптанная стежка, которая привела их на голый, ничем не огороженный двор. Несколько на отшибе от

села стояла довольно большая, но уже старая, запущенная изба с замазанными глиной углами, выбитым

и заткнутым какой-то тряпкой окошком. В почерневшем пробое на двери действительно торчала наспех

воткнутая щепка - наверно, кто-то недалеко вышел, и дома никого не осталось. Сотников подумал, что

так, может, и лучше: по крайней мере на первых порах обойдутся без объяснений, не очень приятных в

Рыбак вынул щепку, пропустил в сени напарника, дверь тихо прикрыл изнутри. В сенях было

темновато. Под стенами громоздились какие-то кадки, разная хозяйская рухлядь, стоял громадный,

окованный ржавым железом сундук; угол занимали жернова. Сотников уже видел однажды это нехитрое

деревенское приспособление для размола зерна: два круглых камня в неглубоком ящике и укрепленная

где-то вверху палка-вертушка. Маленькое, затянутое паутиной окошко в стене позволило им отыскать

Опираясь о стену, Сотников кое-как добрался до этой двери, с помощью Рыбака перелез высокий

порог. Изба встретила их затхлою смесью запахов и теплом. Он протянул руку к ободранному боку печи -

та была свеженатоплена, и в его тело хлынуло такое блаженство, что он не сдержал стона, наверно,

впервые прорвавшегося за всю эту ужасную ночь. Он обессиленно опустился на коротенькую скамейку

возле печи, едва не опрокинув какие-то горшки на полу. Пока устраивал ногу, Рыбак заглянул за

полосатую рогожку, которой был занавешен проход в другую половину избы, - там раза два тихонько

Под окном стоял непокрытый стол, возле него была скамья с глиняной миской; девочка переставила миску на конец стола и вытряхнула в нее из горшка картошку. Движения ее маленьких рук были угловаты и не очень ловки, но девочка с очевидным усердием старалась угодить гостям – вынула из посудника нож, повозившись в темном углу, поставила на стол тарелку с большими сморщенными огурцами. Потом отошла к печи и с молчаливым любопытством стала рассматривать этих вооруженных, заросших бородами, наверно, страшноватых, но, безусловно, интересных для нее людей.

– Ну, давай подрубаем, – подался к столу Рыбак.

Сотников еще не отогрелся, намерзшееся его тело содрогалось в ознобе, но от картошки на столе струился легкий, удивительно ароматный парок, и Сотников встал со скамейки. Рыбак помог ему перебраться к столу, устроил на скамье раненую ногу. Так было удобнее. Сотников взял теплую, слегка подгоревшую картофелину и привалился спиной к побеленной бревенчатой стене. Девочка с прежней уважительностью стояла в проходе и, колупая край занавески, бросала на них быстрые взгляды своих темных глаз.

– А хлеба что, нет? – спросил Рыбак.

– Так вчера Леник все съел. Как мамку ждали.

Рыбак, помедлив, достал из-за пазухи прихваченную у старосты горбушку и отломил от нее кусок. Затем отломил другой и молча протянул девочке. Та взяла хлеб, но есть не стала – отнесла за перегородку и снова вернулась к печи.

– И давно мать молотит? – спросил Рыбак.

– От позавчера. Она еще неделю молотить будет.

– Понятно. Ты старшая?

– Ага, я большая. Катя с Леником малые, а мне уже девять.

– Много. А немцев у вас нету?

– Однажды приезжали. Как мы с мамкой к тетке Гелене ходили. У нас подсвинка рябого забрали. На машине увезли.

Сотников кое-как проглотил пару картофелин и опять зашелся в своем неотвязном кашле. Минут пять тот бил его так, что казалось – вот-вот что-то оборвется в груди. Потом немного отлегло, но стало не до картофеля, он только выпил полкружки воды и закрыл глаза. В ощущениях его что-то плыло, качалось, болезненно-сладостная истома убаюкивала, он засыпал. В замутненном сознании быстро отдалялись смешивающиеся голоса Рыбака и девочки.

– А мать твою как звать? – хрустя огурцом, спрашивал Рыбак.

– Ага. Значит, ваш папка Демьян?

– Ну. А еще Авгинья мамку зовут.

Было слышно, как Рыбак заскрипел скамьей, наверно потянулся за новой картофелиной, под столом загремели его сапоги. Разговор на какое-то время умолк, но затем прозвучал вкрадчивый, с лукавым любопытством голос девочки:

– Дядя, а вы партизаны?

– А тебе зачем знать? Папанка еще.

– А вот и знаю, что партизаны.

– Знаешь, так помолчи.

– А того дядю, наверно, ранили, да?

– Ранили или нет, о том ни гугу. Поняла?

– Я за мамкой сбегаю, хорошо?

– Сиди и не рыпайся. А то еще накличешь какую холеру.

– Холера на них! Люди мы или скотина?

Но это уже не настоящее – это голоса из прошлого. Сознание Сотникова еще успевает отметить этот почти неуловимый переход в забытье, и дальше уже видится тот, раненный в ногу лейтенант, который едва ковыляет в колонне, опираясь на плечо более крепкого товарища. У лейтенанта забинтована еще и голова. Бинт старый, грязный, с запекшейся коркой крови на лбу; иссохшие губы и нехороший лихорадочный блеск покрасневших глаз придают его исхудавшему лицу какой-то полусумасшедший вид. От его раненой ноги распространяется такой смрад, что Сотникова слегка мутит: сладковатый запах гнили на пять шагов отравляет воздух. Их гонят колонной в лес – реденький соснячок при дороге. Под ногами пересыпается белый, с хвойными иголками песок, нещадно жжет полуденное солнце. Конные и пешие немцы сопровождают колонну.

Это похоже на правду – тут те, кого отобрали из всей многотысячной массы в шталаге: политработники, коммунисты, евреи и прочие, чем-либо вызвавшие подозрение у немцев. Сотникова поставили сюда за неудачный побег. Наверно, там, на песчаных холмах в сосняке, их расстреляют. Они уже чувствуют это по тому, как, свернув с дороги, настороженно подобрались, стали громче прикрикивать их конвоиры – начали теснее сбивать в один гурт колонну. На пригорке, видно было, стояли и еще солдаты, наверно, ждали, чтобы организованно сделать свое дело. Но, судя по всему, случаются накладки и у немцев. Колонна еще не достигла пригорка, как конвоиры что-то загергетали с теми, что были на краю соснячка, затем прозвучала команда всем сесть – как обычно делалось, когда надо было остановить движение. Пленные опустились на солнцепеке и под стволами автоматов стали чего-то ждать.

Читайте также: