На сосновых скамьях сели званые на столах кур гусей много жареных что значит

Обновлено: 17.05.2024

Миф о несчастном русском крестьянине

Раз уж мы упомянули освобождение помещичьих крестьян в 1861 году, проделайте такой опыт: спросите какого-нибудь знакомца, слывущего эрудитом, какой процент тогдашнего населения России они составляли? Потом второго, третьего. У меня хватило терпения опросить пятерых. Все ответили, что, поскольку Россия была тогда крестьянской страной, процентов 90. Они сказали так не потому, что где-то встречали подобную цифру, а потому, что цифра была в духе того, что они вынесли из советской школы.

Правильный же ответ таков: около 28% (22,5 млн освобожденных от крепостной зависимости на 80-миллионное население страны). Во времена Павла I, всего шестью десятилетиями раньше, доля крепостных была вдвое(!) выше. То есть, выход людей из крепостного состояния происходил естественным ходом вещей и до реформы 1861 года, притом исключительно быстро. Эти данные вы найдете во множестве книг, например, в трудах авторитетного дореволюционного историка крестьянства В.И.Семевского ("Крестьянский вопрос в России. ", т.1-2, СПб, 1888 и др.). Но и тени представления об этом не встретишь сегодня даже у начитанных людей.

Вспоминаю об этом всякий раз, читая очередные, но примерно одинаковые, рассуждения об "исторических судьбах" нашего отечества (или "этой страны"). Как я уже упоминал, нынешняя вспышка журнального россиеведения почему-то чаще отмечена отрицательным знаком. Я уже привык к неофитскому трепету, с которым очередной пылкий невежда клянет наше несчастное, на его (ее) вкус, прошлое. Им всегда ненавистна "крепостная Россия", "немытая Россия" (о "немытой" у меня будет отдельный и подробный разговор), "деспотическая Россия", "нищая Россия" (при внимательном же анализе написанного обычно видно, что ненавистна всякая Россия), и почти из каждой строки торчит незнание предмета.

С придыханием пишут, например, как все хорошо и правильно складывалось в благословенной Европе. Вспоминают продовольственную программу XVII века, выдвинутую французским королем Генрихом IV: "хочу, чтобы каждый мой крестьянин по воскресеньям имел суп, а в нем курицу". Правда, прошло почти сто лет после этих замечательных слов, и путешествующий по Франции Жан Лабрюйер записывает следующее: "Всматриваясь в наши поля, мы видим, что они усеяны множеством каких-то диких животных, самцов и самок, со смуглым, синевато-багровым цветом кожи, перепачканных землею и совершенно сожженных солнцем. Они обладают чем-то вроде членораздельной речи, и когда кто-либо из них поднимается на ноги, у него оказывается человеческое лицо. На ночь они прячутся в свои логовища, где живут черным хлебом, водой и кореньями" (цитату из Лабрюйера приводит Ипполит Тэн в своей знаменитой книге "Старый порядок", пер. с франц., СПб, 1907). За один 1715 год, пишет уже сам Тэн, от голода (не от чумы!) вымерла треть крестьянского населения Франции — и, заметьте, это не вызвало даже бунта против помещиков. В маленькой Саксонии от голода 1772 года умерло 150 тысяч человек — и тоже обошлось без потрясений.

Как беспощадно жестко была регламентирована жизнь крестьян Англии (уж не говорю о батраках, работавших за репу и джин) вплоть до конца Промышленной революции, я понял, побывав в музее крестьянского быта в графстве Уилтшир. Зато, слышу я, английский крестьянин остался свободным человеком. Скорее в теории. Он был намертво прикреплен к месту рождения. Как раз в годы царствования нашего Петра I, главного русского закрепостителя, в Англии свирепствовал Act of Settlement, по которому никто не мог поселиться в другом приходе, кроме того, где родился, под страхом "ареста и бесчестия". Для простой поездки в город крестьянину требовалось письменное разрешение (license). Многие помещичьи поля еще в XIX(!) веке охранялись с помощью ловушек и западней, которые могли искалечить и убить голодного вора. Видно, были причины охранять.

По контрасту, в набросках к неоконченным "Мыслям на дороге" Пушкин приводит слова своего дорожного попутчика — что характерно, англичанина (пушкинисты выяснили, что звали этого человека Calvil Frankland и что он жил в России в 1830-31 годах ): "Во всей России помещик, наложив оброк, оставляет на произвол своему крестьянину доставать оный, как и где он хочет. Крестьянин промышляет, чем вздумает, и уходит иногда за 2000 верст вырабатывать себе деньгу. Я не знаю во всей Европе народа, которому было бы дано более простору действовать". Министр уделов Д.А.Гурьев писал в 1811 году о крестьянах: "Они занимаются всякого рода торгами во всем государстве, вступают в частные и казенные подряды, поставки и откупа, содержат заводы и фабрики, трактиры, постоялые дворы и торговые бани, имеют речные суда".

Царящие ныне представления о русском крестьянстве былых времен неузнаваемо искажены политическими манипуляциями, и такой ненаучный источник, как изящная словесность оказывается в этом смысле надежнее, чем труды неизлечимо пристрастных "прогрессивных публицистов" старой России, не говоря уже о марксистских историках советского времени. Или народный поэт Кольцов был соцреалистом XIX века, лакировщиком действительности? Приведу его стихотворение "Сельская пирушка" (1830):

Ворота тесовы растворилися,
На конях, на санях гости въехали;
Им хозяин с женой низко кланялись,
Со двора повели в светлу горенку.
Перед Спасом Святым гости молятся;
За дубовы столы, за набраные,
На сосновых скамьях сели званые.
На столах кур, гусей много жареных,
Пирогов, ветчины блюда полные.
Бахромой, кисеей принаряжена,
Молодая жена чернобровая
Обходила подруг с поцелуями,
Разносила гостям чашу горькова;
Сам хозяин за ней брагой хмельною
Из ковшей вырезных родных потчует;
А хозяйская дочь медом сыченым
Обносила кругом с лаской девичьей.
Гости пьют и едят, речи гуторят:
Про хлеба, про покос, про старинушку;
Как-то Бог и Господь хлеб уродит нам?
Как-то сено в степи будет зелено?
Гости пьют и едят, забавляются
От вечерней зари до полуночи.
По селу петухи перекликнулись,
Призатих говор, шум в темной горенке,
От ворот поворот виден по снегу.

Марксисты небезуспешно вдалбливали мысль о том, что русский крестьянин был нищ всегда, на протяжении всей истории России. Так ли это? Вот каков был, по разысканиям В.Ключевского, в 1630 (после разрухи Смутного времени!) типичный малоземельный крестьянский двор Муромского уезда, засевавший всего-то около десятины (1,09 га) озимого поля: "3-4 улья пчел, 2-3 лошади с жеребятами, 1-3 коровы с подтелками, 3-6 овец, 3-4 свиньи и в клетях 6-10 четвертей (1,26-2,1 куб.м — А.Г.) всякого хлеба" (В.О.Ключевский, "Курс русской истории", т.2, М.1988, стр.281.).

С неожиданной стороны освещает уровень благополучия допетровской России Юрий Крижанич, хорват и католик, проживший у нас во времена царя Алексея Михайловича 17 лет (с 1659 по 1676) и увидевший значительную часть тогдашнего русского государства — от его западных границ до Тобольска. Крижанич осуждает — что бы вы думали? — расточительность русского простолюдина: "Люди даже низшего сословия подбивают соболями целые шапки и целые шубы. а что можно выдумать нелепее того, что даже черные люди и крестьяне носят рубахи, шитые золотом и жемчугом. Шапки, однорядки и воротники украшают нашивками и твезами [?], шариками, завязками, шнурами из жемчуга, золота и шелка".

Про бояр и говорить нечего. "На то, что у нас [т.е. в России — А.Г.] один боярин по необходимости должен тратить на свое платье, оделись бы в указанных странах [Крижанич перед этим рассказывал, как одеваются в Испании, Италии и Германии — странах, хорошо ему знакомых — А.Г.] трое князей. На западных платьях более разумного покроя нет ни пуговиц, сделанных из золота и драгоценных камней, ни золотых твезов, ни шелковых и золотых кистей, ни жемчужных нашивок".

Но и это еще не все. "Следовало бы запретить простым людям употреблять шелк, золотую пряжу и дорогие алые ткани, чтобы боярское сословие отличалось от простых людей. Ибо никуда не гоже, чтобы ничтожный писец ходил в одинаковом платье со знатным боярином. Такого безобразия нет нигде в Европе. Наигоршие черные люди носят шелковые платья. Их жен не отличить от первейших боярынь" (Юрий Крижанич, "Политика", М., 1965). Любопытное "свидетельство о бедности", не так ли?

Кстати, Россия предстает в этих цитатах как страна, на триста лет опередившая свое время. Именно наш век пришел к тому, что "писца" почти во всем мире стало невозможно по одежде отличить от "боярина". В своем веке Крижанич подобных вольностей не видел более нигде. В России каждый одевался как желал и мог. Вне ее царил тоталитарно-сословный подход к облачению людей. Венеция и некоторые другие города-республики, читаем у Крижанича, "имеют законы об одежде, которые определяют, сколько денег дозволено тратить людям боярского сословия на свою одежду".

Затронув тему простого народа, давайте не обойдем трудный вопрос: по каким критериям оценивать "качество жизни" наших предков, прежде всего крестьян? Способны ли (и вправе ли) мы выносить какие-то суждения? Прошлое, не слишком ли оно неуютно для нас, с нашими сегодняшними ценностями и бытовыми привычками? В силах ли современный человек понять радости простолюдина Московской Руси или любой другой страны прошлого? Помню, как удивил нас, студентов, старый профессор географии Николай Леопольдович Корженевский, сказавший, что Афганистан, каким он его застал в 1911 году, был страной неправдоподобно бедной и полностью счастливой. Счастье человека не в богатстве.

Как сравнивать жизнь крестьян, степень их благополучия и довольства в несхожих странах? Если сравнивать их питание, то стол русского крестьянина минимум до XIX века обильнее, чем в большинстве мест Европы по причине невероятного биологического богатства России (о чем не ведают сторонники "приполярной" теории). Бескрайние леса буквально кишели зверем и птицей, в связи с чем иностранцы называли Русь "огромным зверинцем" (Я.Рейтенфельс, "Сказания светлейшему герцогу тосканскому Козьме III о Московии", М, 1906, стр.188). Охота в России, в отличие от западноевропейских стран, не была привилегией высших классов, ей предавались и самые простые люди (Н.И.Костомаров, "Домашняя жизнь и нравы великорусского народа", М.,1993, стр. 194.). Реки, озера и пруды изобиловали рыбой. Рыба, дичь, грибы и ягоды почти ничего не стоили. Такое было возможно из-за слабой заселенности страны и "ничейности" почти всех лесов и вод — в 70-е годы XVII века, когда Рейтенфельс жил в Москве, население России, уже соединившейся с Малороссией, составляло всего лишь около 9 млн чел., вдвое меньше, чем во Франции.

Другой важной особенностью русской жизни издавна было обилие праздников, церковных и народных. Первые делились на "великие" (в том числе 12 главных) с рядом "предпразднеств" и "попразднеств", "средние" и "малые" ("меньшие малые" и "большие малые"). Манифест Павла Первого от 5 апреля 1797 года прямо запретил помещикам заставлять крестьян работать в воскресные и праздничные дни.

Крестьянам и иному простому люду (кроме фабричного) немало досуга добавляли народные праздники вроде вешнего и осеннего Егориев, Ивана Купалы, Ильи Пророка, Семика, Красной горки, Покрова, Яблочного Спаса, Русальной недели, Духова дня, Веснянки, Сретения, Родительского дня. Порой они накладывались на второстепенные церковные, не празднуемые государством праздники. И, наконец, в любой местности праздновалась память особо чтимых местных святых и блаженных. Сколько это добавляло дней, сказать трудно, но так или иначе досуга у простых людей (мать семейства не в счет; ее работа не кончалась никогда — дети, скотина, уборка, готовка, стирка) было много больше, чем у связанных службой "непростых", и здесь скорее господа понемногу стали следовать за мужиками, чем наоборот. Была, конечно, и противоположная тенденция. Поскольку праздники съедали чуть ли не половину годового рабочего времени и способствовали пьянству, власти и церковь стремились сократить их количество. К концу прошлого века число официально праздничных, неприсутственных дней в году в России было сведено к 98, но наших крестьян это затрагивало мало (для сравнения, в Австро-Венгрии неприсутственных дней осталось только 53 — т.е. воскресенья плюс еще один день).

Любовь к досугу и увеселениям на Руси четко выражена на протяжении всей ее письменной истории. Описание того, как развлекались жители Пскова почти пятьсот лет назад, в 1505 году, кажется до странности знакомым сегодняшнему читателю: "Весь город поднимался; мужчины, женщины, молодые и старые, наряжались и собирались на игрище. начиналось, по выражению современника, ногам скакание, хребтам вихляние. происходило много соблазнительного по поводу сближения молодых людей обоих полов" (Н.И.Костомаров, указ. соч., стр. 203-204). Церковь старалась умерить веселый нрав народа и в киевские, и во владимиро-суздальские, и в московские времена. В петербургский период у нее уже не было прежней силы. В 1743 Синод обращается в Сенат с ходатайством о запрете "скачек, ристаний, плясок, кулачного боя и других бесчинств", но получает ответ: "подобные общие забавы. служат для народного полирования, а не для какого безобразия".

"Склонность к веселостям народа здешней губернии, — сказано в "Топографическом описании Владимирской губернии" за 1784 год, — весьма видна из того, что они не только в торжествуемые ими праздники при пляске и пении с своими родственниками и друзьями по целой неделе и более (sic! — А.Г.) гуляют, но и в воскресные летние дни". Другое описание, другая губерния, Тульская: "Поселяне сей губернии нрава веселого и в обхождении своем любят шутки. Пение и пляски любимое ими препровождение времени".

Народные игры (помните некрасовское: "в игре ее конный не словит…"?) и развлечения часто отличала замысловатость, приготовления к ним требовали времени. В Костромской губернии, "в больших вотчинах в Сыропустное воскресенье сбирается съезд из нескольких сот (! — А.Г.) лошадей" со всадниками, ряжеными в соломенные кафтаны и колпаки (См: "Очерки русской культуры XVIII века", ч.4, М.,1990.). Весьма сложной (наездник прорывался к снежной крепости через препятствия), требовавшей долгой подготовки была изображенная Суриковым забава "взятие снежного городка".

Описания народной русской жизни более близких к нам времен (конца XIX — начало XX вв.) также переполнены свидетельствами о праздниках и увеселениях. Среди переизданных в последнее время (и, стало быть, легко доступных) упомяну увесистую "Народную Русь" А.А.Коринфского (М.,1995), впервые вышедшую в 1901 году.

Досуг в России весьма ценили и городские жители. У них эта черта породила около трехсот лет назад такое сугубо русское явление, как дачная жизнь — явление, постепенно ставшее воистину массовым. В Европе нечто подобное стало появляться лишь в нашем веке, в последние десятилетия. По контрасту, протестантская Европа и Америка между XVII веком и Первой мировой войной отдыхали мало. Воскресенье посвящалось церкви и домашним делам, отпуск был еще в диковину. Отдыхал тонкий слой богатых бездельников. Реформация почти исключила отдых из программы жизни, чем немало содействовала экономическому рывку Запада. На появление в России дачной жизни в столь далекие времена можно смотреть и как на опережающий социальный прорыв, и как на пример того, насколько нации опасно расслабляться до построения основ изобилия. Верны обе точки зрения.

Возвращаясь к крестьянам, можно сказать следующее. Конечно же, крестьянское прошлое легким не было нигде, но в большинстве стран, давно завершивших процесс раскрестьянивания, оно воспринимается сегодня в приукрашенном, этнографически-театрализованном виде, чему помогает и невольный перенос нынешнего благополучия в прошлое. У нас же в прошлое переносится, наоборот, советское и постсоветское неблагополучие. Служи нам точкой отсчета хотя бы предреволюционный российский уровень, картина гляделась бы иначе (Чтобы не увязнуть здесь в достаточно сложной теме, отсылаю к объемистой работе Т.К.Чугунова "Деревня на Голгофе" (Мюнхен, 1968). Анализ статистических и иных данных привел ее автора к выводу, что условия жизни колхозника образца 1967 года были в 33(!) раза хуже условий жизни крестьянина в 1913 году.). Мало того, кажется, только у нас крестьянское прошлое сознательно окарикатурено, в том числе и наукой (правда, есть отрадные исключения, и среди них монументальный труд Марины Громыко "Мир русской деревни", М. 1991). Хотя полностью объективный взгляд в прошлое едва ли возможен, я, сколько ни вглядываюсь, не вижу признаков того, чтобы европейский простолюдин позднего Средневековья — начала Нового времени, сельский или городской, был счастливее своего русского современника. Напротив, я все время нахожу свидетельства того, что верна как раз обратная точка зрения. Судить о "качестве жизни" народа на протяжении длительных отрезков исторического времени — не высших слоев, а именно народа — позволяет демографическая статистика, к ней и прибегнем. Возьмем три века, предшествовавших Промышленной революции, время, когда крестьяне во всех без исключения странах составляли подавляющее большинство, "планирование семьи" было неведомо, женщины рожали столько детей, сколько Бог пошлет, а ограничителями роста населения были болезни и моровые язвы, младенческая смертность, голод, войны, непосильный труд, винопитие, неразвитая гигиена, стрессы, общая тяжесть жизни. Если сегодня высокий прирост населения отличает самые неблагополучные страны, тогда все обстояло наоборот. Тем более интересную картину приоткрывают цифры. А именно, что между 1500 и 1796 годами число только великороссов выросло в 4 раза (с 5 до 20 млн), тогда как французов — лишь на 80% (с 15,5 до 28 млн), а итальянцев — на 64% (с 11 до 17 млн) (Демографический энциклопедический словарь, М.,1985; В.М.Кабузан, "Народы России в XVIII веке", М.,1990.). Вот и делайте выводы.

Чтобы закончить с темой "качества жизни" в те далекие времена, приведу три цитаты из записок иностранцев, сделанных в царствования Федора Иоанновича, Бориса Годунова и Алексея Михайловича, о русских: "Они ходят два или три раза в неделю в баню, которая служит им вместо всяких лекарств" (Дж.Флетчер, "О государстве Русском", около 1589); "Многие из Русских доживают до 80, 100, 120 лет, и только в старости знакомы с болезнями" (Якоб Маржерет, "Состояние Российской державы. с 1590 по сентябрь 1606 г."); "Многие [русские] доживают до глубокой старости, не испытав никогда и никакой болезни. Там можно видеть сохранивших всю силу семидесятилетних стариков, с такой крепостью в мускулистых руках, что выносят работу вовсе не под силу нашим молодым людям" (Августин Мейерберг, "Путешествие в Московию", около 1662).

На сосновых скамьях сели званые на столах кур гусей много жареных что значит

Дмитрий Григорович — Прохожий: Рассказ

За дубовы столы,
За набранные,
На сосновых скамьях,
Сели званые.
На столах — кур, гусей
Много жареных,
Пирогов, ветчины
Блюда полные!

А. В. Кольцов

Между тем пирушка у Савелия шла на славу; народу всякого, званого и незваного, набралось к нему такое множество, что, кажись, пришел бы еще один человек, так и места бы ему недостало. Даже под самым потолком торчали головы; последние, впрочем, принадлежали большею частью малолетним парнишкам и девчонкам, которые, будучи изгоняемы отовсюду, решительно не знали уже куда приткнуться. И как, в самом деле, сидеть дома, когда у соседа вечеринка, да еще в какое время — в святки? Того и смотри, нагрянут ряженые, пойдут пляски, песни… деревенским ребятам все в диковинку! И вот, томимые любопытством, пробираются они сквозь перекрестный огонь пинков и подзатыльников, карабкаются на лавки, всползают на печку и полати, мостятся друг на дружку, лишь бы поглядеть на веселье. Между ними попадаются такие бойкие, которые, не зная, куда девать маленького братишку, заснувшего у них на руках, забрались вместе с ним на зыбкую перекладину и висят себе как ни в чем не бывало!

В избе жарко как на полке; никто, однако ж, не думает отступать к двери; каждый, напротив того, норовит изо всей мочи как бы протискаться вперед, к красному углу, где происходит угощение. Там, за столом, покрытым рядном, обложенным по краям ложками и обломками пирогов и хлеба, сидели гости званые и почетные. На самом первом месте, под образами, в которых дробился свет восковой свечки вместе со светом сального огарка, воздвигнутого на столе, бросался прежде всего в глаза мельник и жена его, оба толстые, оба красные, как очищенная свекла. Подле них, по правую руку, сидел пономарь из чужой вотчины, долговязый, рябой как кукушка, косой как заяц, с вострым обточенным носом и коротенькой взъерошенной косичкой на затылке; жар действовал на него совсем иначе, чем на мельника: он, казалось, сушил и коробил его как щепку. Подле пономаря сидел сотский, — крошечный, мозглявый старикашка лет семидесяти пяти, но живой и вертлявый, щупавший поминутно то медаль на груди форменной инвалидной шинели, то дергавший себя за кончики седых волос, изредка торчавших по обеим сторонам лысины; слезливые глаза его щурились постоянно, тогда как рот, украшенный одними деснами, был постоянно открыт и сохранял такое выражение, как будто сотского парил кто-то сзади наижесточайшим образом самым жгучим веником. По левую руку мельника находился знакомый уже нам староста и рядом с ним хозяин дома — рыжий, плечистый мужик, такой же толстый почти, как мельничиха. С обоих пот катил градом, но оба не замечали этого и, казалось, были очень довольны соседством друг друга, потому что то и дело обнимались. По обеим сторонам описанных лиц, на лавочках, подле стола и немного поодаль, сидели еще гости, тоже званые, но менее почетные. Тут были старики, и молодые, и бабы с их ребятами; все они расположились семьями: где муж с женой, где старуха со снохой. Каждая семья явилась в гости с своей чашкой и ложкой; радушие хозяев ограничивалось снабжением съестного, и так как хозяйка приготовила кисленького и солененького вволю, а хозяин припас чем и рот прополоснуть, то гости были очень довольны. Немолчный говор, восклицания, хохот, раздававшиеся вокруг стола, свидетельствовали о довольстве присутствующих. Но всех довольнее был, по-видимому, все-таки сам хозяин.

— Александр Елисеич, сват! кумушка Матрена Алексеевна! Кондратий Захарыч! еще стаканчик, милости просим, понатужьтесь маленько…— кричал Савелий, приподнимаясь поминутно со штофом в одной руке, со стаканом в другой и кланяясь поочередно каждому из гостей своих. — Александр Елисеич, что ж ты, откушай, — полно тебе отнекиваться, ну, хошь пригубь,— прибавил он, обращаясь настойчивее к мельнику, который пыхтел, как бык, взбирающийся на гору.

— О-ох! не много ли, примерно, будет, Савелий Трофимыч, — отвечал гость, но взял, однако ж, стакан, тягостно возвел к потолку тусклые, водянистые глаза свои, испустил страдальческий вздох и, проговорив: «Господи, прости нам прегрешения наши!» — выпил все до капельки.

— Гости дорогие, милости просим! Данила Левоныч, ты что? Аль боишься уста опорочить? Пей, да подноси соседу, — продолжал Савелий, передавая штоф старосте и подмигивая на пономаря, который сидел, раскрыв рот, как птица, умирающая от жажды, что не мешало ему, однако ж, усердно вертеть левым глазом вокруг мельничихи. — Дядя, а дядя, дядя Щеголев! полно тебе раздобарывать, успеешь еще наговориться… Эх, а еще куражился: всех, говорил, положу лоском! что ж ты. Храбр, видно, на словах!— заключил Савелий, протягивая руку к сотскому, который рассказывал что-то мельнику.

— Подноси, подноси знай, да не обноси, — захрипел старикашка, заливаясь удушливым, разбитым смехом; он взял стакан, бодро привстал с места, произнес: «Всем гостям на беседу и во здравие!» — выпил вино, крякнул и постучал себя стаканом в голову.

— Вишь, балагур, занятный какой; ай да Щеголев!— раздалось со всех концов посреди хохота.

— Так как же тяжко, примерно, вам было в ту пору? — спросил мельник, когда уселся Щеголев.

— А ты думаешь как? — возразил Щеголев, бодрившийся и делавшийся словоохотливее по мере того, как штофы пустели; куда жутко пришлось: народ весь разбежался; избы, знаешь ты, супостат разорил, очистил все до последнего зернышка; сами прохарчились… захочешь пирожка, ладно, мол,— льду пососешь; захочешь щец, — водицы похлебай, а другого и не спрашивай.

— А что, примерно, бывал сам в сражении? — перебил мельник, выставляя вперед подбородок и осеняя рот крестным знамением.

— И-и… Александр Елисеич, спросите, где он только не был, каких сражений не видал, ходил под Кутузовым против француза, подлинно любопытствия всякого достойно!— произнес пономарь, значительно обводя косыми глазами компанию и потом стараясь снова остановить их на мельничихе, которая переминалась на одном месте, как откормленная гусыня.

— Так ты Кутузова-то видал? сказывают, сильный, примерно, был человек…— спросил мельник, глубокомысленно насупивая брови.

— Кутузова-то!— воскликнул Щеголев, заливаясь снова разбитым своим смехом и хорохорясь несравненно более прежнего. — А ты думаешь как! Как сядет, бывало, на коня… ух! ничего, говорит, не боюсь! Сам батюшка-царь его жаловал, раз на параде собственноручно целовал его. Русак был, настоящий русак! Кутузов, говорит ему, возьми себе за услуги твои Смоленское… возьми уж, говорит, и Голенищева в придачу! Вот так настоящий был воин! Ничего, говорит, не боюсь! Куда ни покажется, — так лоском и кладет супостата! Как ты думаешь: сам на коне сидит, а над ним, слышь ты, орел летит… ничего, говорит, не боюсь.

— Ну, а сам-то ты, сам бывал в сражениях? Страшно, чай? — продолжал расспрашивать Александр Елисеич.

— Чего страшно! ничего не страшно: француз ли, супостат ли… пали, да и только! Бей его, врага-супостата!— крикнул Щеголев, ударив кулаком по столу.

— Я чай, в пушку ударили? — вымолвил пономарь, взглядывая из-за мельничихи.

— В пушки ударили, в барабаны забили, — пули и картечи летели нам навстречу!— подхватил Щеголев, отчаянно потряхивая головою, в которой начинала уже бродить нескладица.

— Лександр Елисеич, еще стаканчик, полно тебе спесивиться,— откушай!— перебил Савелий.

— Нет, Савелий Трофимыч, надо настоящим делом рассуждать, ей-ей, примерно не по моготе…

— Кондратий Захарыч, милости просим!

— Много довольны, кушайте сами; много довольны вашим угощением,— отвечал пономарь, принимая стакан и раскланиваясь на стороны.

— Кума Матрена Алексеевна, не обессудь, просим покорно, — продолжал хозяин, осклабляя зубы на мельничиху, которая сидела, понурив голову, с видом крайнего изнеможения, — понатужьтесь еще; дай тебе господи долго жить да с нами хлеб-соль водить…

Мельничиха допила вино, потупила глаза и прокатила стакан по столу, что значило, что она напрямик отказывалась.

— Сват Данила, угощайтесь, — ну, первинка тебе, что ли.

— Так и быть, согрешу, — обижу свою душу, — выпью во здравие и многолетие.

— Вот так-то… Эй, Авдотья, давай перемену!— крикнул хозяин, упираясь спиною и локтями в толпу, которая чуть не сидела на его шее, и оборачиваясь назад к печке, где слышался пискливый говор баб и звяканье горшков.

— Сейчас!— отозвался пронзительный голос, покрывший на минуту шум гостей.

Вслед за тем послышались звуки, похожие на то, когда ломают щепки, но означавшие в сущности, что хозяйка отвесила несколько подзатыльников ребятам, осаждавшим блюда. Минуту спустя из середины толпы выступила жена Савелия, сопровождаемая двумя снохами, державшими в каждой руке по огромной чашке.

— Куманек, сватушка, кушайте, угощайтесь, милости просим; кумушка, Матрена Алексеевна, прикушай, касатка, ты у нас дорогая гостьюшка, — сказала хозяйка, сухая, высокая баба с сморщенным лицом и провалившимися губами, которые корчились и ежились, чтобы произвести приветливую улыбку.— Кушайте, родные вы мои, — не судите хлеб-соль, укланялись, угощаючи вас, — продолжала она, отвешивая маховой поклон мельничихе, тогда как обе снохи подставляли чашки гостям, сидевшим со своими ложками на лавках.

— Много довольны вашим хлебом и солью! спасибо за ласки и угощенье, дай тебе и деткам твоим всяческого благополучия от царя небесного!— раздалось отовсюду.

— Авдотья, давай перемену!— крикнул снова Савелий, начинавший покачиваться во все стороны, несмотря на то, что сильно упирался на старосту.

— Кумушка, Матрена Алексеевна, не побрезгай, возьми хоть орешков, хоть орешков возьми… — говорила хозяйка, кланяясь и поднося чашку с орехами мельничихе. — Возьми, не прогневайся, возьми, ужотко деткам твоим зубки позабавить, себе на потеху…

— Пули и картечи… летели… к нам навстречу!— пробормотал неожиданно Щеголев, поднимая голову.

— Ну, господь с тобой, касатик, — отвечала хозяйка,— кушай во здравие.

— Авдотья, давай перемену!— крикнул снова Савелий.— Эге… ге… брат Щеголев, — присовокупил он, размахивая руками пред сотским, который клевал носом корку пирога, — что ж ты хотел-то всех лоском положить.

— Давай. — прохрипел Щеголев, болтнув головою, как будто кто дал ему подзатыльника. — Ничего не боюсь. пули… картечи… летели…

— Эй, Кондратий Захарыч, о чем вы тут толмачите? — заключил Савелий, махнув рукою и поворачиваясь к пономарю, который разговаривал с мельником.

— А вот, Александр Елисеич рассказывал, какой случай вышел с шушеловским мужиком, Кириллой Власовым; небось ты его знаешь?

— Трафилось видеть. А что за случай такой?

— Да не сегодня, так завтра помрет, за попом посылали…

— Ой ли? да с чего так. —спросило несколько голосов.

— Расскажи, Александр Елисеич, — шепнул пономарь, любознательно вглядываясь одним глазом в мельника, тогда как другой глаз не менее любознательно вновь устремился на мельничиху.

— А вот что, — начал мельник, останавливаясь на каждом слове, чтобы перевести одышку, — недели три тому будет, пошел как-то Кирилла на Каменскую мельницу; дело было к вечеру, гораздо уж смеркалось; взял, примерно, шапку, пошел. Пришел, примерно, на мельницу, помолился, взял мешок с мукой и идет домой. Время стояло, как нынче, метель, примерно, такая буря, — зги не видать, — продолжал Александр Елисеич, посматривая поочередно то на того, то на другого, тогда как присутствующие, подстрекаемые любопытством, двигались к нему й вытягивали шеи; — вот стал он подходить к лесу, миновал было половину, вдруг слышит, кто-то кликнул его по имени. «Кирилла Власов!» — зовет, примерно, как словно какой знакомый человек либо сродственник… Он глядь — никого. В другой раз, он опять остановился, — опять никого… «Кто там?» — крикнул. Никто, примерно, не откликается… Чтой-то за диво. Вот он опять пошел; что ни шаг ступит, зовет его кто-то по имени, да и полно. Вот приходит он домой; сел, поел, лег на печку — не спится… словно, говорит, мутить меня стало… Ну, нечего делать, встал это он, сел на лавку и стал, примерно, сумлеваться. Кто, говорит, звал меня в лесу. Стал это он так-то сумлеваться, вдруг слышит — стучат в окно… «Кто? — говорит,— кого надыть. » — «Пусти, Власыч, пусти, примерно, переночевать!» — отозвалось за окном. Как услыхал, говорит, так индо по закожью меня и дернуло, вся кровь, говорит, запечаталась во мне… слышу, говорит, тот же голос, что звал меня в лесу…

— Подлинно диковинное дело и всякого любопытствия достойно!— произнес со вздохом пономарь, обращая на этот раз оба глаза на соседку. Но только что успел он это сделать, как оба глаза его вместе с глазами мельника и всех присутствующих устремились в одно мгновение на уличное окно.

В окне послышался стук. Все оглянулись и невольно попятились назад. Стук в окне повторился.

— Ну, чего вы. — крикнул Савелий, обращаясь к бабам, которые с визгом побросались в сторону.— Кума! Матрена Алексеевна! полно тебе!— присовокупил он, встав с места и подталкивая мельничиху, которая повалилась всею тяжестью на сотского и притиснула долговязые ноги пономаря, успевшего уже прыгнуть на лавку.— Ну, чего вы! эк! ишь их! (Тут Савелий повернулся назад к двери, где происходила какая-то каша, в которой все двигалось, кричало и тискалось.) Куда вы? — стойте, я погляжу пойду.

Савелий сделал шаг к окну, но стук раздался снова, сопровождаемый на этот раз голосом, от которого вздрогнули в самых дальних углах избы.

— О-ох! касатик, Савелий Трофимыч, не ходи! с нами крестная сила!— проговорила хозяйка, вцепившись в мужнину рубаху.

— Кто там? — крикнул, что есть мочи, Савелий.

— Про-хо-жий…— отвечал дрожащий, прерывающийся голос.

— Чего надыть? — гаркнул Савелий.

— Пусти… перено… чевать… озяб…— отвечал голос, заглушаемый ревом метели.

— Ступай, ступай! коли ты добрый человек, — сердито отозвался Савелий, делая шаг к окну. — Ступай подобру-поздорову, много вас шляется; проваливай, проваливай… здесь не место, ступай. Эй, Александр Елисеев, Данило! кума! гости дорогие! что ж вы, аль не слышите? чего всполохнулись! это, должно быть, какой-нибудь христарадник, а вы и взаправду подумали… садитесь, милости просим… ишь нашел время таскаться да грызть окна…

— Да ты, касатик, посмотри в окно!— сказала хозяйка, робко выглядывая из толпы.

— Чего смотреть! говорят тебе толком — нищенка!

— Ох, нет, родной, нет, Савелий Трофимыч, обойди-ка вокруг двора, оно вернее, обойди, касатик!— раздалось в толпе баб.

— Ну, пошли… с вами не столкуешь. Эй, Александр Елисеич, сват Данило, Кондратий Захарыч, полно вам; кума, Матрена Алексеевна, просим покорно, просим не сумлеваться, чего вы взаправду переполошились, садитесь!— говорил Савелий, усаживая гостей, которые, не слыша более шума за окном, начинали мало-помалу ободряться. — Авдотья, давай перемену.

Гости, ободренные окончательно тишиною, водворившеюся за окном, уселись по-прежнему на свои места; мельничиха освободила задыхающегося Щеголева, пономарь завертел снова левым глазом вокруг соседки, на столе появились два новые штофа, снохи переменили чашки на ковши с суслом и брагою, и веселая вечеринка, прерванная на время, продолжалась на славу радушным хозяевам.

Читайте также: