Мертвые в землю живые за стол шиллер

Обновлено: 28.04.2024

Как бедствующий лекарь стал самым известным автором в Европе.

Рассказываем о драматурге, поэте и историке Фридрихе Шиллере: он бросил работу ради литературы, писал революционные для своего времени тексты, выплачивал долги за счет людей, которых даже не знал, а потом все-таки стал самым известным писателем Европы.

О жизни Фридриха Шиллера можно рассказать сразу несколькими взаимоисключающими способами. Во-первых, нет ничего проще, чем представить его типичным романтическим героем: революционные идеи, бешеный успех у публики, преследование со стороны властей, ранняя смерть от внезапной болезни. Сами же романтики, правда, ни за что бы не назвали Шиллера своим собратом. Для них он был типичным представителем предшествующей эпохи, слишком холодным и рациональным писателем, который растратил талант на толстые исторические труды и нудные статьи об античном идеале человека.

Еще один напрашивающийся вариант шиллеровской биографии — о типичном self-made man. Выходец из далеко не самой богатой семьи, живущей в глубоко провинциальном немецком герцогстве, он превратился в самого популярного автора Европы во всех жанрах, за которые брался, — от мещанской драмы до баллад про средневековых королей. По сути, он стал одним из первых литераторов, зарабатывавших на жизнь исключительно творчеством.

С горем пополам получил диплом об образовании

Фридрих Шиллер вообще не должен был стать писателем. Его отец, сначала простой солдат, потом полковой лекарь, полжизни провел в странствиях по Европе — то участвуя в бесконечных войнах XVIII века, то сопровождая военачальников. Осев в Вюртемберге, на юго-западе нынешней Германии, он завел семью и получил должность главного управителя садов при сумасбродном герцоге Карле Евгении.

Внимание этого самого герцога впоследствии принесло семье немало проблем. Как и многие аристократы эпохи Просвещения, Карл Евгений был увлечен новейшими идеями в области педагогики и основал элитную школу для мальчиков. Юного Фридриха вызвали туда по повестке, как призывника в армию, и заставили изучать юриспруденцию и медицину (сам он, кстати, хотел стать священником, и можно вообразить, какие проповеди читал бы пастор Шиллер своей пастве). Режим в школе действительно был казарменный, герцог ежедневно посещал воспитанников и лично контролировал успехи каждого. Чтение художественной литературы или изучение философии не поощрялось, но это не помешало Шиллеру познакомиться с сочинениями Жан-Жака Руссо, мгновенно ставшего его кумиром.

Нам сегодня сложно понять, чем Руссо так увлекал людей той эпохи, — а между тем еще Лев Толстой, родившийся почти на 70 лет позже Шиллера, вместе с нательным крестом носил медальон с портретом французского мыслителя. Идеи Руссо невозможно объяснить в двух словах, но важнее всего в них был резкий разрыв с плоско понятым материализмом. Во времена всеобщей любви к прогрессу и уверенности, что наука способна объяснить любое движение человеческой души, Руссо вдруг заявлял: нет, я не свожусь к природе, меня нельзя вывести из сколь угодно большой суммы внешних факторов!

Этот бунт против обстоятельств Шиллер не мог не оценить: все три его диссертации на медицинском факультете были посвящены проблеме свободы воли и связи духа с материей. И все они были признаны ученым советом неудовлетворительными. Но трижды оставлять строптивого студента на второй год было бы перебором даже в академии Карла Евгения — и Шиллеру с горем пополам выдали диплом.

Вместо того, чтобы работать врачом, написал пьесу со скандальными персонажами

Несколько месяцев Шиллер был фельдшером при воинской части — но всегда работать по специальности он точно не собирался. Не только потому, что к тому моменту уже заканчивал свою первую трагедию «Разбойники», но и потому, что работа врачом на государственной службе просто не позволяла сводить концы с концами. Шиллеру еще много лет пришлось выплачивать долги, в которые он залез, чтобы напечатать тех же «Разбойников», хотя постановки по этой пьесе и в Мангейме, а потом и в других городах Германии немедленно становились хитами.

«Разбойники» — очень напряженная, буквально кровавая пьеса. У графа Максимилиана фон Моора два сына: старший Карл и младший Франц. Физически слабый, трусливый и жестокий Франц всегда завидовал храброму красавцу Карлу и решает оклеветать брата в глазах близких, чтобы заполучить его долю в семейных владениях, да еще и его невесту Амалию. План удается: по наущению коварного младшего сына Максимилиан лишает наследства старшего, Франц же впоследствии запирает отца в башне, а Карла объявляет мертвым. Оставшись без наследства, Карл сначала уходит с друзьями в разбойники, но затем тайно возвращается домой и обнаруживает родные земли во власти брата-злодея. Он узнает, что это Франц на самом деле оставил его без наследства, и решает отомстить.

картинка Arlett


Иллюстрация к драме Фридриха Шиллера «Разбойники». Художник Юлиус Нисле, первая половина XIX века. Источник: friedrich-schiller-archiv.de

Современники, в зависимости от своих политических и эстетических пристрастий, видели в пьесе либо нагромождение нелепых сюжетных поворотов и опасных призывов к расправе над властями, либо ошеломительный по новизне и силе воздействия гимн свободе. Карл Моор стал символом поколения, жаждущего перемен, а Шиллера немедленно назначили певцом этого поколения. За волнами истерического обожания и не менее истерической ненависти остался незамеченным ключевой конфликт трагедии: столкновение вовсе не деспотии и свободы, а, как выразился бы Ницше, двух разных типов сверхчеловека. И Карл, и Франц одинаково презирают законы мироздания, их обоих не устраивает статус-кво, просто один для его изменения использует насилие, а другой плетет интриги. В каком-то смысле Франц заходит даже дальше своего брата-разбойника: он отрицает порядок не только земной, но и небесный, прямо заявляя, что не верит в Бога — скандал для 1781 года!

Герцог Вюртембергский, разумеется, не собирался терпеть публикацию подобных сочинений выпускниками его любимого заведения. Как только личность автора была раскрыта, Шиллер получил письменное предписание оставить литературную деятельность и полностью посвятить себя медицине. Это стало последней каплей, и в 1782-м молодой драматург бежал из Штутгарта… в никуда.

Расплачивался с долгами за счет людей, которых даже не знал

Первоначально Шиллер планировал остаться в Мангейме, вольном имперском городе, где герцогу было бы трудно его достать, а сам он мог бы работать в крупном театре. Из этой затеи ничего не вышло. Вторая пьеса, «Заговор Фиеско в Генуе», никому не понравилась. Написанная также про бунт против тирана, она всем казалась слишком сложной и вялой. От Шиллера ждали еще одних «Разбойников», чего-то пусть и нелогичного, но энергичного, с цельными, яркими характерами. А протагонист «Фиеско» даже не мог определиться, чего он больше хочет — неограниченной власти или политических прав для всех. У Шиллера начались годы скитаний — из Мангейма пришлось ехать во Франкфурт и дальше в совсем уж крохотные тюрингские деревушки. Казалось, что ставка на литературу полностью проиграна.

К счастью, на помощь писателю пришли друзья, о которых он даже не знал. В 1783-м Шиллеру написала группа молодых людей из Лейпцига во главе с неким Готфридом Кёрнером. Они настолько вдохновились «Разбойниками», что теперь приглашали Шиллера к себе в гости. Сначала автор проигнорировал их письмо, но два года спустя, оказавшись в крайне затруднительном положении, вспомнил о предложении поклонников и спросил, желают ли они до сих пор с ним встретиться. Кёрнер немедленно ответил согласием и даже выслал крупную сумму денег, чтобы его кумир мог рассчитаться с кредиторами.

Следующие несколько лет Шиллер провел в Лейпциге в относительном достатке, работая над большой исторической драмой об Испании XVII столетия «Дон Карлос». Он публиковал фрагменты, едва закончив, а параллельно писал к ним комментарии, в которых пояснял свою историческую концепцию. Такая открытость творческой лаборатории, сегодня совершенно привычная, вызывала у консервативно настроенной аудитории не меньшую оторопь, чем горы трупов в конце шиллеровских трагедий.

Кёрнер был бы не прочь содержать драматурга хоть до конца своих дней, но тот все-таки чувствовал себя в Лейпциге как в золотой клетке. В конце концов он решил пожертвовать финансовым благополучием, чтобы доказать самому себе, что может чего-то добиться собственными силами.

Читал суперсупешные лекции и писал книги по истории

Шиллер переехал в самый центр культурной жизни немецких земель — крохотный городок Веймар. В конце XVIII века Германия представляла собой лоскутное одеяло из мелких государств, лишь номинально объединенных под управлением императора, и культурная жизнь сильно зависела от благожелательности отдельных князей-покровителей.

Правители Веймара, отнюдь не самое богатое и влиятельное семейство в Европе, активно приглашали в свои земли знаменитых писателей и ученых: например, автора нашумевшего «Вертера» Иоганна Вольфганга Гёте, историка и богослова Иоганна Готфрида Гердера, язвительного остроумца Кристофа Мартина Виланда. Надо сказать, вложения полностью себя оправдали: Веймар и сейчас привлекает толпы туристов, готовых смотреть на домик, в котором создавался «Фауст».

Поначалу Шиллер получил всего лишь неоплачиваемую должность профессора истории при местном университете. Лекции его, впрочем, пользовались у студентов неизменной популярностью, а кроме того, он получил доступ к университетской библиотеке. Это дало возможность работать над историей освобождения Нидерландов и историей Тридцатилетней войны — конфликта, на 300 лет похоронившего надежды немцев на единое национальное государство.

Вместе с выходом этих книг к Шиллеру снова пришел большой успех. На многотомные труды он потратил долгие годы в ущерб художественным сочинениям, за что его упрекали молодые романтики. Но зато эти же книги сделали некогда нищего штутгартского лекаря самым высокооплачиваемым писателем Германии и значительно улучшили его репутацию. Вместо опасного карбонария публике предстал солидный мужчина, рассуждающий о причинах раздробленности немецкого народа. Без этой паузы у Шиллера вряд ли получилось бы выдать такое количество шедевров за следующие 10–15 лет.

Подхватил смертельную болезнь и стал писать еще больше

В то же время у Шиллера в Веймаре и новый друг — тот самый Гёте. Сложно придумать двух более непохожих людей. Шиллер обожал рассуждать об общих правилах устройства литературы, в то время как Гёте терпеть не мог излишней рефлексии («Суха, мой друг, теория везде, а древо жизни пышно зеленеет» — это из его «Фауста»). Шиллер заражал окружающих энтузиазмом, а от Гёте в его зрелые годы буквально веяло спокойным величием. Тем не менее эти двое сумели найти общий язык: Гёте под влиянием товарища даже закончил роман «Ученические годы Вильгельма Мейстера», финал которого не давался ему почти 20 лет, а Шиллер пережил феноменальный всплеск поэтической активности и за считаные месяцы написал самые известные свои стихи: «Ивиковых журавли», «Перчатка», «Кубок». Бог его знает, что они нашли друг в друге, может быть, просто впервые встретили равного.

И именно тогда, на пике развития, обыкновенная простуда у Шиллера переросла в хроническое воспаление легких, а впоследствии — в туберкулез. Никогда не желавший быть доктором, он все-таки отдавал себе отчет, что с этого момента начался обратный отсчет и каждый год жизни придется вырывать с боем. Его работоспособность после начала болезни только выросла. За прозаической историей Тридцатилетней войны следует драматическая трилогия о главном ее полководце, Альбрехте фон Валленштейне, за ней — пожалуй, наиболее известные его тексты «Мария Стюарт» и «Орлеанская дева».

«Мария Стюарт», самая компактная из поздних драм Шиллера, показывает, как далеко он продвинулся со времен «Разбойников» в умении выстроить сюжет и придать столкновению сильных характеров метафизическую глубину. Конец XVI века, Британия, замок Фотерингей. Свергнутая королева Шотландии Мария Стюарт заключена под стражу за попытку заговора против своей дальней родственницы, английской королевы Елизаветы I. Елизавета приютила Марию после бегства из Шотландии, а та решила воспользоваться спорным происхождением Елизаветы (отец когда-то объявил ее незаконнорожденной) и захватить английский престол. Впрочем, может быть, никакого заговора и не было, а Елизавета просто хотела избавиться от решительной конкурентки. На протяжении всех пяти актов автор так и не отдает предпочтения какой-то одной версии.

картинка Arlett


Театральная постановка по драме Шиллера «Мария Стюарт», Национальный театр Мангейма, Германия. Источник: nationaltheater-mannheim.de

Марию пытаются спасти заговорщики-католики во главе с влюбленным в нее молодым дворянином Мортимером. Делу также помогают требующий объективного расследования граф Шрусбери и граф Лейстер, некогда возлюбленный Марии, а теперь фаворит Елизаветы. Их несогласованные усилия заканчиваются провалом, а вскоре еще и раскрывают заговор Мортимера, — и долго не решавшаяся подписать смертный приговор Елизавета наконец получает для этого формальный повод. Если в первых шиллеровских вещах боролись, скорее, абстрактные принципы, то в «Марии Стюарт» действуют люди, действия которых продиктованы конкретными, личными целями. Из их желаний, мимолетных порывов и высших интересов складывается неостановимая сила истории.

По мере приближения к смерти планы Шиллера становились только масштабнее. Он собирался создать грандиозную сценическую историю географических открытий, в которой события разворачивались бы на нескольких континентах одновременно. А еще — вот чего жаль больше всего! — пьесу-расследование о главе парижской полиции при Людовике XIV, маркизе д’Аржансоне. Представьте, как изменилась бы история литературы, будь первый современный детектив написан за 40 лет до «Убийства на улице Морг». Всем этим замыслам не суждено было воплотиться — Фридрих Шиллер умер в 1805 году. Гёте был настолько безутешен, что забрал череп друга к себе домой и держал на письменном столе.

После вскрытия врачи были шокированы тем, в каком ужасном состоянии находились внутренние органы писателя — он не должен был прожить и тех лет, что были ему отпущены. Как не должен был увлечься философией, стать писателем, подружиться со своей полной противоположностью и сделать много чего еще. Но у него все-таки получилось.

Мертвые в землю живые за стол шиллер

Драма в пяти актах

Перевод с немецкого Наталии Ман

Примечания Н. Славятинского

Иллюстрации Б. Дехтерева

Quae medicamenta non sanant,

ferrum sanat; quae ferrum

non sanat, ignis sanat.

Максимилиан, владетельный граф фон Моор.

Карл, Франц — его сыновья.

Амалия фон Эдельрейх.

Шпигельберг, Швейцер, Гримм, Рацман, Шуфтерле, Роллер, Косинский, Шварц — беспутные молодые люди, потом разбойники.

Герман, побочный сын дворянина.

Даниэль, слуга графа фон Моора.

Пастор Мозер.

Шайка разбойников.

Второстепенные действующие лица.

Место действия — Германия; время — около двух лет.

Франкония[4]. Зал в замке Мооров.

Франц, старик Моор.

Франц. Здоровы ли вы, отец? Вы так бледны.

Старик Моор. Здоров, мой сын. Ты что-то хотел мне сказать?

Франц. Почта пришла… Письмо из Лейпцига от нашего стряпчего…

Старик Моор (взволнованно). Вести о моем сыне Карле?

Франц. Гм, гм! Вы угадали! Но я опасаюсь… Право, не знаю… Ведь ваше здоровье… Точно ли вы себя хорошо чувствуете, отец?

Старик Моор. Как рыба в воде! Он пишет о моем сыне? Но что ты так забеспокоился обо мне? Второй раз спрашиваешь меня о здоровье.

Франц. Если вы больны, если чувствуете хоть легкое недомогание, увольте… Я дождусь более подходящей минуты. (Вполголоса.) Эта весть не для хилого старца.

Старик Моор. Боже! Боже! Что я услышу?

Франц. Дозвольте мне сперва отойти в сторонку и пролить слезу сострадания о моем заблудшем брате. Я бы должен был вечно молчать о нем — ведь он ваш сын; должен был бы навеки скрыть его позор — ведь он мой брат, Но повиноваться вам — мой первый, печальный долг, А потому не взыщите…

Старик Моор. О Карл, Карл! Если бы ты знал, как своим поведением ты терзаешь отцовское сердце! Одна-единственная добрая весть о тебе прибавила бы мне десять лет жизни, превратила бы меня в юношу… Но — ах! — каждая новая весть еще на шаг приближает меня к могиле!

Франц. О, коли так, несчастный старик, прощайте! Не то мы еще сегодня будем рвать волосы над вашим гробом.

Старик Моор (опускаясь в кресло). Не уходи! Мне осталось сделать лишь один шаг… А Карл… Вольному воля! Грехи отцов взыскуются в третьем и четвертом колене… Пусть добивает!

Франц (вынимает письмо из кармана). Вы знаете нашего стряпчего? О, я бы дал отсечь себе руку за право сказать: он лжец, низкий, черный лжец! Соберитесь же с силами! Простите, что я не даю вам самому прочесть письмо. Всего знать вы еще не должны.

Старик Моор. Всё, всё! Сын, ты избавишь меня от немощной старости.

Франц (читает). «Лейпциг, первого мая. Не будь я связан нерушимым словом сообщать тебе, любезный друг, все, что узнаю о похождениях твоего братца, мое скромное перо не стало бы так терзать тебя. Мне известно по множеству твоих писем, что подобные вести пронзают твое братское сердце. Я уже вижу, как ты льешь горючие слезы из-за этого гнусного, беспутного…»

Старик Моор закрывает лицо руками.

Видите, батюшка, а ведь я читаю еще самое невинное… «…льешь горючие слезы…» Ах, они текли, они лились солеными ручьями по моим щекам! «Я уже вижу, как твой старый, почтенный отец, смертельно бледный…» Боже! Вы и впрямь побледнели, хотя не знаете еще и малой доли.

Старик Моор. Дальше! Дальше!

Франц. «…смертельно бледный, падает в кресло, кляня день, когда он впервые услышал лепет: «Отец». Всего разузнать мне не удалось, а потому сообщаю лишь то немногое, что мне стало известно. Твой брат, как видно, дошел до предела в своих бесчинствах; мне, во всяком случае, не придумать ничего, что уже не было бы совершено им, но, быть может, его ум окажется изобретательнее моего. Вчера ночью, сделав долгу на сорок тысяч дукатов…» Недурные карманные денежки, отец! «…а до того обесчестив дочь богатого банкира и смертельно ранив на дуэли ее вздыхателя, достойного молодого дворянина, Карл с семью другими товарищами, которых он вовлек в распутную жизнь, принял знаменательное решение — бежать от рук правосудия». Отец! Ради бога, отец! Что с вами?

Старик Моор. Довольно, перестань, сын мой!

Франц. Я пощажу вас. «Ему вдогонку послана беглая грамота… Оскорбленные вопиют об отомщении. Его голова оценена… Имя Мооров…» Нет! Мой злосчастный язык не станет отцеубийцей. (Разрывает письмо.) Не верьте письму, отец! Не верьте ни единому слову!

Старик Моор (горько плачет). Мое имя! Мое честное имя!

Франц (падает ему на грудь). Презренный, трижды презренный Карл! Разве я не предчувствовал этого еще в детстве, когда мы услаждали душу молитвами, а он, как преступник от темницы, отвращал свой взор от божьего храма, таскался за девками, гонял по лугам и горам с уличными мальчишками и всяким сбродом, выклянчивал у вас монеты и бросал их в шапку первого встречного нищего? Разве я не предчувствовал этого, видя, что он охотнее читает жизнеописания Юлия Цезаря[5], Александра Великого[6] и прочих столь же нечестивых язычников, чем житие кающегося Товия[7]? Сотни раз я предсказывал вам, — ибо любовь к брату всегда уживалась во мне с сыновним долгом, — что этот мальчик ввергнет нас в позор и гибель. О, если бы он не носил имени Мооров! Если б в моем сердце было меньше любви к нему! Безбожная любовь, которую я не в силах вырвать из своего сердца! Она еще будет свидетельствовать против меня перед престолом всевышнего.

Старик Моор. О, мои надежды! Мои золотые грезы.

Франц. Вот именно. Про что же я вам и толкую. Этот пылкий дух, что бродит в мальчике, говаривали вы тогда, делающий его столь чутким ко всему великому и прекрасному, эта искренность, благодаря которой его душа, как в зеркале, отражается в его глазах, эта чувствительность, заставляющая его проливать горючие слезы при виде любого страдания, эта мужественная отвага, подстрекающая его залезать на вершины столетних дубов и вихрем переноситься через рвы, изгороди и стремительные потоки, это детское честолюбие, это непреклонное упорство и прочие блистательные добродетели, расцветающие в сердце вашего любимца, — о, со временем они сделают из него верного друга, примерного гражданина, героя, большого, великого человека! Вот и полюбуйтесь теперь, отец! Пылкий дух развился, окреп — и что за прекрасные плоды принес он! Полюбуйтесь-ка на эту искренность — как она быстро обернулась наглостью, а чувствительность — как она пригодилась для воркования с кокетками, как живо отзывается она на прелести какой-нибудь Фрины[8]. Полюбуйтесь на этот пламенный дух: за каких-нибудь шесть годков он начисто выжег в нем все масло жизни, и Карл, еще не расставшись с плотью, призраком бродит по земле, а бесстыдники, глазея на него, приговаривают: «C’est l’amour qui a fait ça!»[9] Да, полюбуйтесь на этот смелый, предприимчивый ум, как он замышляет и осуществляет планы, перед которыми тускнеют геройские подвиги всех Картушей и Говардов[10]. А то ли еще будет, когда великолепные ростки достигнут полной зрелости! Да и можно ли ждать совершенства в столь нежном возрасте? И, быть может, отец, вы еще доживете до радости видеть его во главе войска, что квартирует в священной тиши дремучих лесов и наполовину облегчает усталому путнику тяжесть его ноши! Может быть, вам еще доведется, прежде чем сойти в могилу, совершить паломничество к памятнику, который он воздвигнет себе между небом и землей![11] Может быть… О отец, отец, отец! Ищите себе другое имя, или все мальчишки и торговцы, видевшие на лейпцигском рынке портрет вашего сынка[12], станут указывать на вас пальцами.

Чего не исцеляют лекарства, исцеляет железо; чего не исцеляет железо, исцеляет огонь. Гиппократ (лат.).

Hippokrates[1 — Чего не исцеляют лекарства, исцеляет железо; чего не исцеляет железо, исцеляет огонь. Гиппократ (лат.).][2 — Гиппократ (IV–III вв. до н. э.) — знаменитый врач в Древней Греции, прозванный «отцом медицины». Под именем «гиппократических» до нас дошло от античных времен много медицинских сочинений различных авторов. Эпиграф к «Разбойникам» взят из так называемых «Афоризмов» Гиппократа. Шиллер (напомним — врач) опускает конец этого изречения: «…а то, чего не излечивает огонь, следует считать неизлечимым».]

In tyrannos![3 — На тиранов! (лат.)]

Место действия — Германия; время — около двух лет.

Франкония[4 — Франкония — одна из областей Германской империи, распадавшаяся в конце XVIII века на шестьдесят девять отдельных государств, в том числе двадцать пять графств. (Один этот пример показывает степень раздробленности тогдашней Германии.)]. Зал в замке Мооров.

Старик Моор(взволнованно). Вести о моем сыне Карле?

Франц. Если вы больны, если чувствуете хоть легкое недомогание, увольте… Я дождусь более подходящей минуты. (Вполголоса.) Эта весть не для хилого старца.

Старик Моор(опускаясь в кресло). Не уходи! Мне осталось сделать лишь один шаг… А Карл… Вольному воля! Грехи отцов взыскуются в третьем и четвертом колене… Пусть добивает!

Франц(вынимает письмо из кармана). Вы знаете нашего стряпчего? О, я бы дал отсечь себе руку за право сказать: он лжец, низкий, черный лжец! Соберитесь же с силами! Простите, что я не даю вам самому прочесть письмо. Всего знать вы еще не должны.

Франц(читает). «Лейпциг, первого мая. Не будь я связан нерушимым словом сообщать тебе, любезный друг, все, что узнаю о похождениях твоего братца, мое скромное перо не стало бы так терзать тебя. Мне известно по множеству твоих писем, что подобные вести пронзают твое братское сердце. Я уже вижу, как ты льешь горючие слезы из-за этого гнусного, беспутного…»

Старик Моор закрывает лицо руками.

Франц. Я пощажу вас. «Ему вдогонку послана беглая грамота… Оскорбленные вопиют об отомщении. Его голова оценена… Имя Мооров…» Нет! Мой злосчастный язык не станет отцеубийцей. (Разрывает письмо.) Не верьте письму, отец! Не верьте ни единому слову!

Старик Моор(горько плачет). Мое имя! Мое честное имя!

Франц(падает ему на грудь). Презренный, трижды презренный Карл! Разве я не предчувствовал этого еще в детстве, когда мы услаждали душу молитвами, а он, как преступник от темницы, отвращал свой взор от божьего храма, таскался за девками, гонял по лугам и горам с уличными мальчишками и всяким сбродом, выклянчивал у вас монеты и бросал их в шапку первого встречного нищего? Разве я не предчувствовал этого, видя, что он охотнее читает жизнеописания Юлия Цезаря[5 — Юлий Цезарь (I в. до н. э.) — римский государственный деятель и полководец, ставший в последние годы своей жизни почти неограниченным диктатором Рима. Был убит заговорщиками-республиканцами, с Брутом и Кассием во главе, желавшими предупредить монархический переворот в тогда еще республиканском Риме. Дело республики было проиграно после поражения Брута и Кассия при Филиппах (в Македонии) в 42 году до н. э.], Александра Великого[6 — Александр Великий (IV в. до н. э.) — сын македонского царя Филиппа, один из величайших полководцев древних времен.] и прочих столь же нечестивых язычников, чем житие кающегося Товия[7 — Товия — имя героя библейской Книги Товита.]? Сотни раз я предсказывал вам, — ибо любовь к брату всегда уживалась во мне с сыновним долгом, — что этот мальчик ввергнет нас в позор и гибель. О, если бы он не носил имени Мооров! Если б в моем сердце было меньше любви к нему! Безбожная любовь, которую я не в силах вырвать из своего сердца! Она еще будет свидетельствовать против меня перед престолом всевышнего.

Франц. Вот именно. Про что же я вам и толкую. Этот пылкий дух, что бродит в мальчике, говаривали вы тогда, делающий его столь чутким ко всему великому и прекрасному, эта искренность, благодаря которой его душа, как в зеркале, отражается в его глазах, эта чувствительность, заставляющая его проливать горючие слезы при виде любого страдания, эта мужественная отвага, подстрекающая его залезать на вершины столетних дубов и вихрем переноситься через рвы, изгороди и стремительные потоки, это детское честолюбие, это непреклонное упорство и прочие блистательные добродетели, расцветающие в сердце вашего любимца, — о, со временем они сделают из него верного друга, примерного гражданина, героя, большого, великого человека! Вот и полюбуйтесь теперь, отец! Пылкий дух развился, окреп — и что за прекрасные плоды принес он! Полюбуйтесь-ка на эту искренность — как она быстро обернулась наглостью, а чувствительность — как она пригодилась для воркования с кокетками, как живо отзывается она на прелести какой-нибудь Фрины[8 — Фрина — древнегреческая танцовщица. Скульптор Пракситель (IV в. до н. э.) взял Фрину образцом для статуи богини красоты Афродиты (у римлян — Венеры).]. Полюбуйтесь на этот пламенный дух: за каких-нибудь шесть годков он начисто выжег в нем все масло жизни, и Карл, еще не расставшись с плотью, призраком бродит по земле, а бесстыдники, глазея на него, приговаривают: «C’est l’amour qui a fait ça!»[9 — Это любовь его доконала! (франц.)] Да, полюбуйтесь на этот смелый, предприимчивый ум, как он замышляет и осуществляет планы, перед которыми тускнеют геройские подвиги всех Картушей и Говардов[10 — Картуш — французский вор, бывший своего рода знаменитостью в начале XVIII века. О Говарде (судя по фамилии, англичанине) ничего не известно.]. А то ли еще будет, когда великолепные ростки достигнут полной зрелости! Да и можно ли ждать совершенства в столь нежном возрасте? И, быть может, отец, вы еще доживете до радости видеть его во главе войска, что квартирует в священной тиши дремучих лесов и наполовину облегчает усталому путнику тяжесть его ноши! Может быть, вам еще доведется, прежде чем сойти в могилу, совершить паломничество к памятнику, который он воздвигнет себе между небом и землей![11 — …памятнику, который он воздвигнет себе между небом и землей! — Речь идет о виселице.] Может быть… О отец, отец, отец! Ищите себе другое имя, или все мальчишки и торговцы, видевшие на лейпцигском рынке портрет вашего сынка[12 — …видевшие на лейпцигском рынке портрет вашего сынка… — Портреты преступников, которых не могли поймать, выставлялись на рыночной площади, у позорного столба.], станут указывать на вас пальцами.

Старик Моор. И ты тоже, мой Франц? Ты тоже? О, мои дети! Они разят меня прямо в сердце!

Франц. Видите, и я могу быть остроумным. Но мой юмор — жало скорпиона… И вот этот «сухой, заурядный человек», этот «холодный, деревянный Франц» или — не знаю, на какие там еще милые прозвища вдохновляло вас различие между мною и братом, когда он, сидя на отцовских коленях, теребил вас за щеки, — этот Франц умрет в родном углу, истлеет и будет позабыт, в то время как слава того всемирного гения пронесется от полюса к полюсу! О создатель! (Молитвенно воздевая руки.) Холодный, сухой, деревянный Франц благодарит тебя за то, что он не таков, как тот!

Старик Моор. Прости меня, сын мой! Не гневайся на отца, обманутого в своих надеждах! Господь, что заставил меня лить слезы из-за Карла, осушит их твоей рукой, мой милый Франц!

Франц. Да, отец, я осушу их. Франц готов пожертвовать своей жизнью, чтобы продлить вашу. Ваша жизнь — для меня оракул, которого я вопрошаю перед любым начинанием; зеркало, в котором я все созерцаю. Для меня нет долга, даже самого священного, которого бы я не нарушил, когда дело идет о вашей бесценной жизни. Верите ли вы мне?

Старик Моор. На тебя лягут еще и другие обязанности, сын мой. Господь да благословит тебя за то, чем ты был для меня и чем будешь.

Франц. Скажите, если бы вы того сына не должны были называть сыном, почли бы вы себя счастливым?

Старик Моор. Молчи! О, молчи! Когда повивальная бабка впервые подала мне его, я высоко его поднял и воскликнул: «Разве я не

им отравили, за каждый шаг к совершенству, который вы преградили им. И если вы и тут найдете ответ, то, Моор, — победа за вами.

Франц. Довольно! Ни слова больше! Уж не хочешь ли ты, чтоб я подчинился твоим желчным размышлениям?

Мозер. Помни, что людские судьбы пребывают меж собой в прекрасном и страшном равновесии. Чаша весов, опустившись в этой жизни, возвысится в той; возвысившись в этой, в той опустится до земли. И то, что было здесь преходящим страданием, там станет вечным торжеством, а то, что здесь было преходящим торжеством, там станет вечным, безграничным отчаянием.

Франц(яростно наступает на него). Пусть гром поразит тебя немотою, низкий лжец! Я вырву у тебя из глотки твой проклятый язык.

Мозер. А! Так вы уже ощутили бремя истины? А я ведь еще не привел доказательств. Что ж, приступим к ним!

Франц. Молчи, проваливай к черту со своими доказательствами! Душа наша сгниет вместе с телом, говорю тебе! И ты не смеешь мне возражать.

Мозер. Вот почему визжат духи ада и качает головой вездесущий. Ужели вы думаете в пустынном царстве вечного «ничто» ускользнуть от карающей десницы мстителя? Взнесетесь ли вы на небо — он там! Спуститесь ли в преисподнюю — он опять там! Вы крикнете ночи: «Обволоки меня!» — крикнете тьме: «Укрой меня!» И тьма возблещет вокруг вас, и полночь озарит светом отверженного. Нет! Ваш бессмертный дух противится этим словам, побеждает ослепшую мысль!

Франц. Но я не хочу быть бессмертным… Кто хочет, пусть будет им, мое дело сторона. Я заставлю его меня уничтожить! Я доведу его до ярости, чтобы он в ярости уничтожил меня. Назови мне тягчайший грех, который всех больше прогневит его.

Мозер. Мне ведомы только два таких греха. Но не люди их совершают и не люди судят за них.

Франц. Два греха?

Мозер(очень значительно). Отцеубийством зовется один, братоубийством другой! Почему вы вдруг так побледнели?

Франц. Как, старик? Ты в заговоре с адом или с небом? Кто тебе это сказал?

Мозер. Горе тому, у кого на душе они оба! Лучше бы ему не родиться! Но успокойтесь! У вас нет больше ни отца, ни брата.

Франц. Как? И страшнее ты грехов не знаешь? Подумай еще: смерть, небо, вечность, проклятие витают на твоих устах. Не знаешь страшнее?

Мозер. Радуйтесь же, радуйтесь! Почитайте себя счастливым! При всех ваших злодеяниях вы праведник по сравнению с отцеубийцей. Проклятие, готовое поразить вас, — песнь любви рядом с проклятием, тяготеющим над его головой… Возмездие…

Франц(вскакивая). Тысячу смертей на тебя, ворон! Кто звал тебя сюда? Пошел вон, или я проколю тебя шпагой!

Мозер. Как? Поповские бредни довели до бешенства такого философа? Ведь они сгинут, стоит вам только дунуть на них. (Уходит.)

Франц бросается в кресло и мечется в нестерпимом волнении. Глубокое молчание. Вбегает слуга.

Слуга. Амалия бежала! Граф внезапно исчез!

Даниэль(боязливо входит). Ваша милость, отряд неистовых всадников скачет к замку. Они кричат: «Смерть, смерть!» Вся деревня в смятении!

Франц. Иди! Вели звонить во все колокола! Всех сгоняй в церковь! Пусть падут на колени. Пусть молятся за меня! Отпустить заключенных! Беднякам я все возмещу — вдвое, втрое! Я… Да иди же, зови духовника! Пусть он отпустит мне мои прегрешения! Что ж ты стоишь?

Шум и топот становятся слышнее.

Даниэль. Господи, прости меня и помилуй! Как мне это понять? Ведь вы отовсюду изгоняли религию, швыряли мне в голову Библию и требник, когда заставали меня на молитве…

Франц. Ни слова больше! Смерть! Ты видишь? Смерть! Будет поздно!

Слышно, как неистовствует Швейцер.

Молись же! Молись!

Даниэль. Я всегда говорил вам: вы издеваетесь над святой молитвой, но берегитесь, берегитесь! Когда гром грянет, когда поток захлестнет вас, вы отдадите все сокровища мира за одну христианскую молитву. Вот видите, вы поносили меня! И теперь дождались! Видите!

Франц(порывисто обнимает его). Прости, милый, добрый, хороший мой Даниэль! Прости, я озолочу тебя! Но молись же! Я сыщу тебе невесту, я… Молись же, заклинаю тебя, на коленях заклинаю! Во имя дьявола, молись!

Швейцер (на улице). На приступ! Бей! Ломай! Я вижу свет, он должен быть там.

Франц(коленопреклоненно). Услышь мою молитву, господи! В первый раз. Никогда больше не обращусь к тебе! Услышь меня, господи!

Даниэль. Господи Иисусе! Что вы делаете? Это безбожная молитва.

Народ. Воры! Убийцы! Кто поднял такой ужасный шум среди ночи?

Швейцер(все еще на улице). Отгоните их, ребята! Это черт явился, чтобы утащить вашего господина! Где Шварц со своими людьми? Окружай замок! Гримм! Бери приступом стены!

Гримм. Тащите сюда горящие головни! Либо мы вломимся к нему, либо он спустится вниз! Я подожгу его хоромы!

Франц(молится). Я был не простым убийцей, господи. Никогда не грешил по пустякам…

Даниэль. Господи! Будь к нам милостив! У него и молитвы-то греховные!

Летят камни и головни, стекла разбиваются. Замок пылает.

Франц. Не могу молиться. Здесь, здесь (бьет себя в грудь и в лоб) все пусто… Все выжжено! (Поднимается.) Нет, я не стану молиться, не доставлю небу этого торжества! Не позволю аду посмеяться надо мною!

Даниэль. Господи! Пресвятая матерь божья! На помощь, спасите! Весь замок в огне!

Франц. Возьми шпагу! Живо! Всади мне ее в живот! Не то эти молодцы надругаются надо мной.

Даниэль. Увольте! Увольте! Я никого не хочу прежде времени отправлять на небо, тем более… (Убегает.)

Франц(неподвижно смотрит ему вслед; после паузы) …в ад, хотел ты сказать! И вправду! Я уже чую его! (Охваченный безумием.) Так это вы заливаетесь звонким смехом. Я слышу, как шипят гады преисподней. Они взбегают по лестнице, осаждают дверь. Почему я робею перед этим острием? Дверь трещит, подается. Бежать некуда! Так смилуйся ты надо мной!

Срывает золотой шнурок со шляпы и удавливается. Швейцер со своими людьми.

Швейцер. Где ты, каналья? Вы видели, как все разбежались? Не много же у него друзей! Куда он забился, этот негодяй?

Гримм (спотыкается о труп). Стой! Что здесь лежит на дороге? Посвети мне.

Шварц. Он нас опередил. Вложите мечи в ножны! Вот он валяется, как дохлая кошка.

Швейцер. Мертв? Как? Не дождавшись меня? Лжете, говорю вам. Полюбуйтесь, как он живо вскочит на ноги. (Толкает его.) Эй, ты! Представляется случай убить отца!

Гримм. Не трудись понапрасну: он мертвешенек.

Швейцер(отходит от трупа). Да, он не обрадовался этому случаю! Он и вправду подох! Подите скажите атаману: он мертв! Меня Моор больше не увидит. (Стреляет себе в висок.)

Декорация последней сцены четвертого действия. Старик Моор сидит на камне. Напротив него разбойник Моор. Разбойники шныряют по лесу.

Разбойник Моор. Его все нет! (Ударяет кинжалом по камню так, что сыплются искры.)

Старик Моор. Прощение да будет ему карой; удвоенная любовь — моей местью.

Разбойник Моор. Нет! Клянусь злобой души моей! Этого не будет! Я этого не потерплю! Пусть тащит за собой в вечность великий позор своего злодеяния! Иначе зачем бы я стал убивать его?

Старик Моор (разражаясь рыданиями). О, мое дитя!

Разбойник Моор. Что? Ты плачешь о нем. Возле этой башни.

Старик Моор. Помилосердствуй! О, помилосердствуй! (Страстно ломая руки.) Сейчас, сейчас вершится суд над моим сыном.

Разбойник Моор(испуганно). Над которым?

Старик Моор. Ты пришел глумиться над моим несчастьем?

Разбойник Моор. Предательская совесть! Не обращайте внимания на мои слова.

Старик Моор. Да, я замучил одного сына, и теперь другой мучает меня. Это перст божий. О Карл! Карл! Если ты витаешь надо мной в ангельском обличье, прости, прости меня!

Разбойник Моор(живо). Он вас прощает. (В смущении.) Если он достоин называться вашим сыном, он должен простить вас.

Старик Моор. О, он был слишком хорош для меня! Но я поспешу к нему навстречу — с моими слезами, с моей бессонницей, со страшными видениями! Я обниму его колена, громко крича: «Я согрешил перед собою и тобой! Я недостоин называться отцом твоим!»

Разбойник Моор(растроганно). Он был вам дорог, ваш второй сын?

Старик Моор. Господь тому свидетель! Зачем я поддался коварству злого сына? Среди смертных не было отца счастливее! Рядом со мной цвели мои дети и тешили меня надеждами. Но, о, горестный час! Злой дух вселился в сердце младшего! Я доверился змею! И потерял обоих детей. (Закрывает лицо руками.)

Разбойник Моор(отходит от него). Потерял навеки!

Старик Моор. О, я всем сердцем чувствую то, что сказала мне Амалия! Дух мщения говорил ее устами: «Напрасно будешь ты простирать холодеющие руки к сыну! Напрасно искать теплую руку твоего Карла! Он никогда не будет стоять у твоего смертного одра».

Разбойник Моор, отворачиваясь, подает ему руку.

О, если б это была рука моего Карла! Но он лежит далеко в тесном дому, спит свинцовым сном и никогда не услышит гласа моего горя. Горе мне! Умереть на чужих руках… Нет больше сына. Сына, который бы закрыл мне глаза…

Разбойник Моор(в сильнейшем волнении). Теперь пора! Теперь! (К разбойникам.) Оставьте меня! И все же… Разве я могу возвратить ему сына? Нет! Возвратить ему сына я не могу. Это я не сделаю.

Старик Моор. Что, друг мой? Что ты там бормочешь?

Разбойник Моор. Твой сын… Да, старик… (Чуть внятно.) Твой сын… Он… навеки потерян.

Разбойник Моор(в ужасном смятении обращает взоры к небу). О, только на этот раз не дай ослабеть моей душе. Только на этот раз поддержи меня!

Старик Моор. Навеки, сказал ты?

Разбойник Моор. Не расспрашивай больше! Навеки, сказал я.

Старик Моор. Незнакомец! Незнакомец! Зачем ты освободил меня из этой башни.

Разбойник Моор. А что, если мне похитить его благословение? Похитить и, как вору, ускользнуть с этой священной добычей… Говорят, отцовское благословение никогда не пропадает…

Старик Моор. И мой Франц тоже погиб?

Разбойник Моор (падая перед ним на колени). Я сломал затворы твоей темницы. Благослови меня!

Старик Моор(с болью). О, зачем ты хоронишь сына, спаситель отца? Ты видел сам: милосердие господне не оскудевает. А мы, жалкие черви, отходим ко сну, унося с собой свою злобу. (Кладет руку на голову разбойника.) Будь столь же счастлив, сколь и милосерден.

Разбойник Моор(поднимается, растроганный). О, где ты, мое былое мужество? Мои мускулы ослабели; кинжал валится у меня из рук.

Старик Моор. Хорошо, когда братья льнут друг к другу, как роса гермонских вершин[91 — …роса гермонских вершин… — Гермон — высочайшая гора Антиливана, горной цепи, идущей параллельно Ливану.] к горе Сиону[92 — Сион — гора возле Иерусалима, принадлежащая к той же горной цепи.]. Научись понимать эту радость, юноша, и ангелы господни станут греться в лучах твоей славы. Твоя мудрость да будет мудростью старца. Но сердце… пусть останется сердцем невинного дитяти.

Разбойник Моор. О, предвкушение счастья! Поцелуй меня, святой старец!

Старик Моор(целует его). Пусть тебе кажется, что это поцелуй отца, я же буду думать, что целую сына. Как? Ты умеешь плакать?

Разбойники

Поляна, окруженная лесом. Ночь. В середине древний развалившийся замок.

Разбойники лежат группами на поляне.

Разбойники (поют).

Швейцер. Уж ночь, а атамана еще нет.

Рацман. А обещал ровно в восемь вернуться к нам.

Швейцер. Уж не случилось ли с ним чего дурного? Товарищи, мы все сожжем тогда, и умертвим всех, даже грудных младенцев 53 .

Шпигельберг (отводит Рацмана в сторону). На пару слов, Рацман.

Шварц (Гримму). Не разослать ли шпионов.

Гримм. И, полно. Он верно хочет смастерить какую-нибудь штуку, так что нам завидно будет.

Швейцер. Попал пальцем в небо, черт возьми! Он расстался с нами, кажется, не с таким видом, чтоб мастерить штуки. Позабыл, что ли, как он нам там в степи наказывал?– «Кто хотя одну репу украдет с поля – и я это узнаю – не будь я Моором, если тот не оставит головы своей». Здесь, братец, поживы не будет.

Рацман (тихо Шпигельбергу). Да чего ты хочешь – говори толком.

Шпигельберг. Тс! Тс! – Не знаю, что у нас за понятия о свободе: день-деньской, как волы, не выходим из упряжи, а в то же время разглагольствуем о независимости. Мне это не по нутру.

Швейцер (Гримму). Что там еще затевает эта пустая голова?

Рацман (тихо Шпигельбергу). Ты говоришь об атамане?

Шпигельберг. Тс! Тс! – У него везде есть уши. Атаман, говоришь ты? Кто его поставил над нами атаманом? Не самовольно ли он присвоил себе этот титул, принадлежащий мне по праву? – Как! затем, что ли, мы ставим жизнь на карту, затем переносим щелчки от судьбы, чтоб иметь счастье быть рабами раба? – рабами, когда мы могли бы быть господами? Клянусь Богом, Рацман, мне это было не по-нутру!

Швейцер (прочим). Да, небось, ты герой – в лягушек бросать каменья. Один звук его носа, когда он сморкается, в состоянии загнать тебя в мышиную щелку.

Шпигельберг (Рацману). Да уж давно я мечтаю: как бы иначе устроить дело. Рацман, если ты точно таков, как я воображал себе… Рацман, он не приходит… его почитают погибшим. Рацман, мне сдается, что час его пробил… Как! и ты нисколько не воспламеняешься, когда гудит перед тобой колокол свободы? И у тебя нет настолько духу, чтоб понять смелый намек?

Рацман. Сатана! зачем искушаешь ты мою душу?

Шпигельберг. Что? смекнул? Ладно, идем! Я заметил, куда он пошел. Идем, – два пистолета редко дают промах, а там – мы первые станем душить грудных младенцев. (Хочет увлечь по). Швейцер (в бешенстве вынимает нож). А, бестия! Ты мне кстати напомнил богемские леса! Не ты ли первый начал выть, когда нас окружил неприятель! Я тогда же поклялся душою… Умри, подлый убийца! (Закалывает ею).

Разбойники (в смятении). Резня, резня! – Швейцер! Шпигельберг! Разнимите их!

Швейцер (бросая нож). Вот тебе – околевай! Смирно, товарищи! Что расшумелись из-за бестии! Бездельник всегда косился на атамана, а у самого не было рубца на шкуре. Говорю вам, успокойтесь! Этакая ракалья! – исподтишка вздумал людей убивать. исподтишка. Затем, что ли, проливаем мы пот, чтоб пропадать, как собакам! Ах ты бестия! За тем мы, что ли, бросаемся в огонь и пламя, чтоб потом протягивать лапы, как крысы?

Гримм. Но, черт возьми, товарищ, что там у вас было такое? Атаман ведь взбесится.

Швейцер. Это уж мое дело. (К Рацману). А ты, безбожник, был его сообщником? а? Прочь с глаз моих! Вот и Шуфтерле затеял было то же: за то и висит в Швейцарии, как напророчил ему атаман. (Выстрел).

Шварц (вскакивая). Чу! пистолетный выстрел! (Еще выстрел). Другой! Эй, вы, подымайтесь – атаман!

Гримм. Погоди! Если это он, будет еще третий. (Слышен еще выстрел).

Шварц. Он, это он! Заряжай, Швейцер! ответим ему (стреляют).

Моор и Косинский входят.

Швейцер (им на встречу). Милости просим, атаман. Я без тебя немного погорячился. (Подводит его к трупу). Будь судьею между мною и этим… исподтишка хотел убить тебя.

Разбойники (в изумлении). Что? атамана?

Моор (погруженный в созерцание, вдруг приходит в себя). О, непостижимый перст мстительной Немезиды! (Указывая на труп). Не он ли первый пропел мне песнь сирены? Посвяти этот нож темной богине мести. Это не ты сделал, Швейцер!

Швейцер. Бог свидетель, что сделал я – и, клянусь чертом, это не худшее дело в моей жизни! (В негодовании отходит).

Моор (задумчиво). Понимаю Тебя, небесный Распорядитель! я понимаю Тебя! Листья падают с деревьев: моя осень наступила. Уберите его с глаз моих! (Труп Шпигельберга уносят).

Гримм. Отдай нам приказания, атаман, – что нам еще остается делать?

Моор. Скоро, скоро все совершится. Дайте мне мою лютню. Я потерял самого себя с тех пор, как побывал там. Мою лютню, говорю я. Песнью должен я вызвать утраченные силы. Оставьте меня!

Разбойники. Уже полночь, атаман.

Моор. То были только театральные слезы… Римскую песнь должен я услышать, чтоб пробудить мой уснувший дух. Подайте мою лютню! Полночь, говорите вы?

Шварц. Да, скоро настанет. Сон, как свинец, тяготеет над нами. Трое суток не спали.

Моор. Да разве успокоительный сон опускается и на глаза плутов? Чего же бежит он меня? Я никогда не был ни подлецом, ни дурным человеком. Ложитесь спать. Завтра чем свет мы отправляемся дальше.

Разбойники. Доброй ночи, атаман.

(Ложатся на землю и засыпают).

Моор (берет лютню и поет).

(Опускает лютню на землю и задумчиво ходит взад и вперед).

Когда бы мне кто-нибудь мог поручиться?… Все так мрачно! запутанные лабиринты: нет выхода, нет путеводной звезды. Ну, если бы все кончилось с последним вздохом, как пустая игра марионеток?… Но к чему эта неутолимая жажда счастья? К чему этот идеал недоступного совершенства, это отлагательство неоконченных планов, когда ничтожное пожатие этой ничтожной вещицы (приставляя пистолет ко лбу) равняет мудреца с глупцом, труса с храбрым, честного с плутом? Даже в бездушной природе – и в той такая божественная гармония, зачем же в разумном существе быть подобной разноголосице? Нет! нет! есть что-то высшее, потому что я еще не был счастлив.

Не думаете ли, что я задрожу перед вами, вы, тени задавленных мною? Нет, не задрожу! (Дрожит). Ваше жалкое предсмертное визжание, ваши посинелые лица, ваши страшно-зияющие раны – все это только звенья неразрывной цепи судьбы, которые притом тесно связаны с моими пирами, с причудами моих нянек и гувернеров, с темпераментом моего отца, с кровью моей матери. (Потрясенный ужасом). Зачем мой Перилл сделал из меня быка – и человечество варится в моем раскаленном чреве? 54 (Приставляет пистолет ко лбу). Время и вечность, скованные друг с другом одним мгновением! Заржавленный ключ, запирающий за мною темницу жизни и отмыкающий мне обитель вечной ночи, скажи мне, о, скажи мне, куда, куда ты приведешь меня? Чуждая, никем невиданная страна. И вот – утомленное человечество падает перед этим образом, мышцы конечного слабеют, и фантазия, – эта своенравная обезьяна чувств – рисует нашему легковерию странные тени. Нет, нет! Человек не должен колебаться… Чем бы ты ни было безымянное «там» – только бы мое «я» осталось мне верным. Чем бы ты ни было, лишь бы я себя самого мог взять с собою. Внешность – это одеяние человека… Я сам – мое небо и ад.

Что если Ты поселишь меня одного в каком-нибудь испепеленном мире, лишенном Твоего присутствия, где одна только ночь и вечные пустыни будут окружать меня? Я населю тогда молчаливую пустоту своими фантазиями и целую вечность буду разглядывать искаженный образ всеобщего бедствия. Или уж не хочешь ли Ты через беспрестанно новые возрождения, через беспрестанно новые места казни и бедствия, со ступени на ступень привести меня к уничтожению? Разве я не могу разорвать жизненные нити, отпряденные для меня там, так же легко, как и эти? Ты можешь уничтожить меня, но – не лишишь этой свободы. (Заряжает пистолет. Вдруг как бы образумившись). Ужели я умру со страха перед мучительною жизнью? паду ниц перед бедствиями? Нет, я хочу страдать! (Бросает пистолет). Пусть страдания разобьются о мою гордость! Я выпью до дна чашу бедствий.

(Становится темнее и темнее).

Герман крадется по лесу.

Чу! чу! эк завывает! Полночь бьет в деревне. Да, да, злодейство спит; здесь некому подслушивать. (Подходит к замку и стучит). Вылезай, бедняк, жилец башни! Твой обед готов.

Моор (тихо отходит). Это что значит?

Голос (из башни). Кто там? А? Это ты, Герман, мой ворон?

Герман. Да, Герман, твой ворон. Лезь к решетке и ешь. (Крик сов). Страшно поют твои ночные товарищи, старик. Что – вкусно?

Голос. Я голоден. Благодарю Тебя, посылающего мне врана в пустыню! Что с моим милым сыном, Герман?

Герман. Тише! чу! – Как будто храпит кто-то. Слышишь?

Голос. Что? а разве ты слышишь?

Герман. Это ветер вздыхает в щелях твоей башни: ночная музыка, от которой поневоле зубы застучат и ногти посинеют. Но, чу! – мне опять, как-будто, послышалось храпение. Да ты здесь не один, старик!

Голос. А ты видишь кого-нибудь?

Герман. Прощай, прощай! Страшно это место. Ступай опять в свое заточенье… Твой заступник и мститель там на небесах. Проклятый сын. (Хочет бежать).

Моор (выходит в ужасе). Стой!

Герман (вскрикивает). Горе мне!

Моор. Стой! говорю я!

Герман. Горе! горе! горе! Теперь все пропало!

Моор. Стой! говори – кто ты? что здесь делаешь? Говори же!

Герман. Сжальтесь, сжальтесь надо мною! Прежде чем убить меня, выслушайте хоть слово в оправдание!

Моор (вынимая кинжал). Что я еще услышу?

Герман. Правда, вы мне настрого запретили… грозили смертью; но я не мог поступить иначе… не смел поступить иначе… Ведь это ваш родной отец! Я сжалился над ним. Теперь убейте меня, если хотите!

Моор. Здесь кроется тайна! Говори! признавайся! Я хочу все знать.

Голос (из башни). Горе! горе! Это ты говоришь там, Герман? С кем говоришь ты, Герман?

Моор. Там еще кто-то? Что за чудеса? (Бежит к башне). Если это колодник, отверженный людьми, – я разобью его цепи. Голос… снова… Где дверь?

Герман. О, сжальтесь! Не ходите дальше! Из сострадания пройдите мимо! (Загораживает ему дорогу).

Моор. Четыре замка! Прочь! Я должен дознаться. Теперь впервые прибегаю к тебе, воровство. Берет отпорные инструменты и отворяет решетчатую дверь. В глубине виден старик, высохший как скелет).

Старик. Сжальтесь над несчастным, сжальтесь!

Моор (в ужасе отступает). Голос моего отца!

Ст. Моор. Благодарю тебя, Господи! Настал час освобождения.

Моор. Дух старого Моора, что встревожило тебя в гробе? Если ты сошел в могилу с грехом на душе, заграждающим тебе путь к вратам рая – я стану служить обедни и панихиды, чтоб успокоить твою блуждающую тень. Если ты зарыл в землю золото вдов и сирот и в полночный час тебя невольно тянет к нему – я вырву клад из когтей самого заколдованного дракона, хоть извергай он в меня огнем и скрипи о мою саблю своими острыми зубами. Или пришел ты дать ответ на мои вопросы, растолковать мне загадку вечности? Говори, я не побледнею от страха.

Ст. Моор. Я не дух. Ощупай меня; я жив. О, жалкая ужасная жизнь!

Моор. Как – ты не был схоронен?

Ст. Моор. Я был схоронен? Дохлая собака лежит в склепе отцов моих, тогда как я вот уж три бесконечных месяца томлюсь в этой мрачной подземной пещере, куда во все это время не проник ко мне ни один солнечный луч, где ни разу не повеял на меня теплый воздух, не навестил меня ни один друг; где только каркают вороны, да воют полночные совы.

Моор. Небо и земля! Но кто ж так поступил с тобою?

Ст. Моор. Не проклинай его! Так поступил со мной родной сын, Франц.

Моор. Франц? Франц? О, вечный хаос!

Ст. Моор. Если ты человек и в тебе человеческое сердце, о, избавитель мой, которого я не знаю, то выслушай про горе отца, изготовленное ему его же собственными сыновьями. Три месяца взываю я об этом немым утесам, но только эхо передразнивает мои жалобы. Если ты человек и в тебе человеческое сердце…

Моор. Такие заклинания в состоянии вызвать и диких зверей из логовищ.

Ст. Моор. Я еще лежал на одре болезни и едва начинал оправляться, когда ко мне привели человека, который объявил мне, будто мой первенец погиб в сражении, причем вручил мне саблю, обагренную его кровью, и передал его последнее прощание и слова, что мое проклятие было причиною его смерти и отчаяния.

Моор (отворачивается от него). Это понятно!

Ст. Моор. Слушай далее! Я обеспамятел от этой вести. Меня, вероятно, сочли умершим, потому что, опомнившись, я лежал уже в гробу, и, как мертвец, был завернут в саван. Я стал стучать в крышку гроба. Она открылась. Была глубокая ночь. Мой сын Франц стоял передо мною. «Как!» вскричал он ужасным голосом: «Так ты вечно хочешь жить?» И в ту же минуту крышка захлопнулась надо мною. Звук этих слов лишил меня всех чувств. Когда я опять пришел в себя, то почувствовал, что гроб подняли и повезли. Наконец гроб был открыт. Он стоял перед входом в этот склеп, мой сын был возле него, и с ним человек, принесший мне окровавленную саблю Карла. Я обнимал колени Франца, и просил, и молил, и молил и обнимал их, и заклинал: мольбы отца не дошли до его сердца! «Пора костям на покой!» отвечал он: «ты довольно пожил!» И меня безжалостно бросили в подземелье, и сам Франц запер его за мною.

Моор. Это невозможно, это немыслимо! Вы, верно, ошиблись!

Ст. Моор. Ошибся, говоришь ты! Слушай далее, только не гневайся! Так пролежал я целые сутки, и ни одна душа не вспомнила обо мне. Давно уже человеческая нога не попирает этих мест, потому что в народе идет молва, будто тени отцов моих гремят цепями в развалинах и в полуночный час поют похоронные песни. Наконец дверь моя отворилась: вот этот человек принес мне хлеба и воды и объявил, что я осужден на голодную смерть, и что он может поплатиться жизнью, если узнают, что он меня кормит. Так жил я все это долгое время, но постоянный холод, спертый воздух и беспредельное горе делали свое дело: мои силы исчезли, тело сохло… Тысячу раз со слезами молил я Бога о смерти; но, видно, мера моего наказания еще не исполнилась, или, может быть, еще какая-нибудь радость ждет меня, что я каким-то чудом все перенес. Но я заслужил это… О, Карл! Карл. у него ведь не было еще и седых волос.

Моор. Довольно. Вставайте вы, дубье, вы, ледяные глыбы, ленивые бесчувственные сони] Вставайте! Не хотите? (Стреляет из пистолета над спящими разбойниками).

Разбойники (пробуждаясь). Эй, что там? что там?

Моор. Как, и этот рассказ не прогнал вашей дремоты? О, он в силах пробудить от вечного сна! Посмотрите сюда! посмотрите! Законы природы стали игрушкой, связь природы распалась, древний раздор выпущен на волю: сын убил отца своего.

Разбойники. Что говорит атаман?

Моор. Нет, он не убивал… Это слово слишком мягко… Сын тысячу раз колесовал, жег, резал, пытал своего отца! Нет, и эти слова слишком человечны! От чего самый грех покраснеет, каннибал содрогнется, чего в зонах не выдумали сами дьяволы… Сын – своего собственного отца! О, взгляните сюда, взгляните сюда! Он лишился чувств. В этот склеп сын – своего отца… Холод, нагота, голод, жажда… О, поглядите же, поглядите! – это мой отец!

Разбойники (сбегаю и окружают старика). Отец твой? отец твой?

Швейцер (почтительно подходит и падает перед мим на колени) Отец моего атамана, целую твои ноги! Мой кинжал к твоим услугам.

Моор. Месть, месть, месть за тебя, святотатственно оскорбленный старец! Так разрываю я от-ныне и до-века братский союз! (Разрывает платье свое с верху до низу). Так проклинаю я каждую каплю братской крови пред лицом отверстого неба! Внемлите мне, месяц и звезды! Внемли мне, полуночное небо, ты, взирающее на это злодейство! Внемли мне, трикраты страшный Бог! Ты, восседающий над месяцем, и мстящий и осуждающий над звездами, и пламенеющий над ночью! Здесь становлюсь я на колени, здесь простираю я три перста к небу, здесь клянусь я – и да выплюнет меня природа из границ своих, как зловредную тварь, если я нарушу эту клятву – клянусь не видать дневного света, пока кровь отцеубийцы, пролитая перед этим камнем, не задымится к солнцу! (Встает).

Разбойники. Это дьявольская штука! Вот, говорят, мы негодяи! Нет, такой штуки мы не сумеем выкинуть.

Моор. Да! и клянусь всеми ужасными вздохами тех, что умерли под ножами вашими, тех, что пожрало мое пламя и раздавила моя взорванная башня, мысль об убийстве или грабеже да не прежде взойдет к вам в головы, пока платье ваше до-красна не вымокнет в крови злодея! Вам, верно, никогда еще не снилось, чтоб вы могли стать десницею высших судеб? Нынче, нынче невидимая сила облагородила ремесло наше. Молитесь Тому, Кто даровал вам такой возвышенный жребий! Кто путеводил вас сюда, Кто удостоил вас быть ужасными ангелами Его мрачного судилища! Обнажите головы! Падите во прах и встаньте освященными! (Все становятся на колени).

Швейцер. Атаман, что нам делать?

Моор. Встань, Швейцер – и коснись этих священных седин! (Подводит его к отцу и дает ему локон волос в руки). Помнишь ли, как ты однажды раскроил голову богемскому драгуну, когда он занес надо мной саблю, а я – едва дышащий и истощенный – упал на колени? Тогда я обещал наградить тебя по-царски; но до сих пор не мог еще заплатить этого долга.

Швейцер. Правда, ты мне это обещал; но позволь мне вечно называть тебя своим должником.

Моор. Нет, теперь я расплачусь с тобою! Швейцер, такой чести еще не удостаивался ни один смертный: Швейцер, отмсти за отца моего! (Швейцер встает).

Швейцер. Великий атаман, нынче ты заставил меня в первый раз гордиться. Повели -где, как, когда мне убить его?

Моор. Каждая минута дорога; ты должен спешить. Выбери достойнейших из шайки и веди их к графскому замку. Стащи его с постели, если он спит или покоится в объятиях сладострастия; оторви его от стола, если он пьянствует, от распятия, если он молится на коленях; но – повторяю тебе, настрого наказываю тебе – доставь его живого! Тело того, кто лишь оцарапает ему кожу или вырвет хотя один волос, я разорву в клочки и предам на съедение плотоядным коршунам. Живого его мне надобно, и если ты доставишь его мне целым и невредимым – миллион получишь в награду. Я украду его у короля, с опасностью жизни – и ты будешь свободен, как ветер в поле. Ты понял, Швейцер? – спеши же!

Швейцер. Довольно, атаман! Вот тебе рука моя: увидишь или нас обоих, или ни одного из нас. Черные ангелы Швейцера, идем! (Уходит со своим отрядом).

Моор. Вы-ж остальные – рассейтесь по лесу. Я остаюсь!

53. Мы первые станем душит грудных младенцев: для того, чтобы отклонить от себя подозрение в убийстве атамана; ср. слова Швейцера в начале этой сцены: Уж не случилось ли с ним чего дурного? Товарищи, мы все сожжем тогда и умертвим даже грудных младенцев. Монолог Карла Моора часто сравнивали с знаменитым «Быт или не быть» Гамлета, несомненно оказавшим влияние на Шиллера.

54. Зачем мой Перилл сделал из меня быка и человечество варится раскаленном чреве: зачем я являюсь орудием зла в природе? Герман в страхе принимает Карла за Франца; очевидно, несмотря на все внешнее и внутреннее различие, голоса братьев сходны.

Читайте также: