Лиза тихонько сползает со стула подходит к столу

Обновлено: 17.05.2024

  • ЖАНРЫ 363
  • АВТОРЫ 290 318
  • КНИГИ 701 569
  • СЕРИИ 26 953
  • ПОЛЬЗОВАТЕЛИ 612 783

Елена Трубилова. В поисках страны Нигде

Вернее — ее. Потому что писатель этот — женщина.

И здесь будут кстати слова ее ироничного современника Саши Черного: «Прежние писательницы приучили нас ухмыляться при виде женщины, берущейся за перо. Но Аполлон сжалился и послал нам в награду Тэффи. Не «женщину-писательницу», а писателя большого, глубокого и своеобразного» .

«Лучшей, изящнейшей юмористкой нашей современности» назвал Тэффи А. Амфитеатров. «Она единственная, оригинальная, чудесная Тэффи! — восклицал Куприн. — Любят ее дети, подростки, пылкая молодежь и зрелые люди труда, и посыпанные сединою отцы» .

И. А. Бунин, не расточительный на похвалы, писал ей, уговаривая поберечь свое здоровье: «Помните, как дороги вы не одним нам, а великому множеству людей, вы, совершенно необыкновенная!» И еще: «Всегда, всегда дивился вам, никогда за всю жизнь не встречал подобной вам! И какое это истинное счастье, что Бог дал мне знать вас!»

Наконец, слова Марка Алданова послужат своеобразным итогом сказанного: «На восхищении талантом Тэффи сходятся люди самых разных политических взглядов и литературных вкусов, и я не могу припомнить другого писателя, который вызывал бы такое единодушие у критиков и у публики».

Надежда Александровна Лохвицкая — таково истинное имя Тэффи — родилась в апреле 1872 года в Петербурге. Сам факт рождения в эту пору и в этом городе Тэффи считает знаменательным, объясняющим двойственность ее характера, на котором сказалась переменчивость весенней петербургской погоды. Из-за этого-де у нее два лица, как на фронтоне греческого театра: смеющееся и плачущее.

Семья профессора криминалистики А. В. Лохвицкого, известного своим ораторским искусством и остроумием, была большой и обеспеченной. «Наследственность своего писательского дара я могу считать атавистической» , — сообщает Тэффи в своей автобиографии. Здесь же мы узнаем о ее прадеде Кондратии Лохвицком, писавшем мистические стихотворения, часть которых сохранилась в исторических трудах Киевской академии. Прадед — поэт, отец — блестящий оратор и остроумец, мать, любящая поэзию и прекрасно знающая европейскую литературу. В этой семьи невозможно было не писать. И писали все.

Дети писали стихи. «Занятие это считалось у нас почему-то очень постыдным, и чуть кто поймает брата или сестру с карандашом, тетрадкой и вдохновенным лицом — немедленно начинает кричать:

Пойманный оправдывается, а уличители издеваются над ним и скачут вокруг него на одной ножке:

— Пишет! Пишет! Писатель!

. Вне подозрений был только самый старший брат, существо, полное мрачной иронии. Но однажды, когда после летних каникул он уехал в лицей, в комнате его были найдены обрывки бумаг с какими-то поэтическими возгласами и несколько раз повторенной строчкой:

«О, Мирра, бледная луна!»

Увы! И он писал стихи!

Открытие это произвело на нас сильное впечатление и, как знать, может быть, старшая сестра моя, Маша, став известной поэтессой, взяла себе псевдоним «Мирра Лохвицкая» именно благодаря этому впечатлению» .

Имя Мирры Лохвицкой было очень модно в читательских кругах на рубеже веков.

Вспоминает Виктор Окс: «Это было в 1894 — может быть, 1895 году. Раз в неделю бывало собрание у поэтессы Ольги Николаевны Чюминой. Жила она в Воспитательном Доме, где муж ее был смотрителем. В тот вечер ждали Мирру Лохвицкую, лауреатку Пушкинской премии, талантливейшую поэтессу, теперь забытую. Она вошла — яркая, гордая, красивая. За нею, в ее тени, робко и застенчиво вошла тоненькая, как тростинка, молоденькая девушка, головка которой клонилась под бурной волной пушистых волос цвета спелой пшеницы.

— Я позволила себе привезти к вам сестру, — обратилась вошедшая к хозяйке. — Надя, подойди же.

Две щечки под пшеницей заалели маком.

— Пишет? — пробасил С.А. Венгеров, не сводя с бедной девочки глаз.

Маки превратились в томаты, потом в бураки.

— Пишет, кажется, — небрежно ответила Мирра.

Больше о будущей Тэффи в тот вечер — и в другие вечера — разговора не было» .

Надя Лохвицкая писала тогда стихи — очевидно, не без влияния поэтической славы сестры. Первое опубликованное ею стихотворение, подписанное еще девичьей фамилией — «Н. Лохвицкая», помещено в августовском номере журнала «Север» за 1901 год. Вот ее реакция на эту публикацию: «Когда я увидела первое свое произведение напечатанным, мне стало очень стыдно и неприятно. Все надеялась, что никто не прочтет» .

И все же — очевидно, в надежде либо притерпеться к авторскому стыду, либо испытать наконец чувство удовлетворения — «Н. Лохвицкая» упрямо публикует еще несколько стихотворений, пока в русской литературе не появляется новый автор с иноземным именем Тэффи. Вот как это произошло.

«Я написала одноактную пьеску, а как надо поступить, чтобы эта пьеска попала на сцену, я совершенно не знала. Все кругом говорили, что это абсолютно невозможно, что нужно иметь связи в театральном мире и нужно иметь крупное литературное имя, иначе пьеску не только не поставят, но никогда и не прочтут.

Ну кому из директоров театра охота читать всякую дребедень, когда уже написаны «Гамлет» и «Ревизор»? А тем более дамскую стряпню!

Вот тут я и призадумалась.

Прятаться за мужской псевдоним не хотелось. Малодушно и трусливо. Лучше выбрать что-нибудь непонятное, ни то ни се.

Нужно такое имя, которое принесло бы счастье. Лучше всего имя какого-нибудь дурака — дураки всегда счастливы.

За дураками, конечно, дело не стало. Я их знавала в большом количестве. Но уж если выбирать, то что-нибудь отменное. И тут вспомнился мне один дурак, действительно отменный и вдобавок такой, которому везло, значит, самой судьбой за идеального дурака признанный.

Звали его Степан, а домашние называли его Стэффи. Отбросив из деликатности первую букву (чтобы дурак не зазнался), я решила подписать пьеску свою «Тэффи» и, будь что будет, послала ее прямо в дирекцию Суворинского театра» .

Пьеса (она называлась «Женский вопрос») была принята к постановке и имела большой успех. Вскоре в газетах появился портрет новоявленного драматурга с подписью под ним «Taffy». Английская транскрипция объяснялась тем, что автор рецензии ближе знал маленькую героиню сказок Киплинга Taffy, нежели знакомого Надежде Лохвицкой Стэффи — Степана.

(Позже, уже в Париже, кто-то из ее знакомых предложит свое толкование редкого псевдонима как аббревиатуры двух отвлеченных понятий: те — теология, фи — философия. Что ж, вполне можно принять и этот каламбур, с единственной оговоркой, что Бог Тэффи — это Любовь, а философский мотив ее творчества определим словами Спинозы, которые она поставила эпиграфом к одному из своих сборников: «Смех есть радость, а потому сам по себе — благо»).

1905 год. Имя Н. Лохвицкой, автора нескольких лирических стихотворений, постепенно забывается. Зато нарастает читательский интерес к восходящей звезде русской сатиры Тэффи. Появляются короткие юмористические рассказы, фельетоны, с успехом идут одноактные пьесы, и подпись «Тэффи» под ними — неизменная гарантия успеха. Она печатается в «Биржевых ведомостях». Тогда-то впервые ее имя становится известным Николаю II.

Надежда Тэффи — Подземные корни: Рассказ

Лиза сидела за чайным столом не на своем месте. «Свое место» было для нее на стуле с тремя томами старых телефонных книг. Эти книги подкладывали под нее потому, что для своих шести лет была она слишком мала ростом, и над столом торчал один нос. И в этих трех телефонных книгах было ее тайное мучение, оскорбление и позор. Ей хотелось быть большой и взрослой.

Весь дом полон большими, сидящими на обыкновенных человеческих стульях. Она одна маленькая. И если только в столовой никого не было, она, будто по ошибке, садилась не на свой стул.

Может быть, от этих трех телефонных книг и осталось у нее на всю жизнь сознание обойденности, незаслуженного унижения, вечного стремления как-то подняться, возвыситься, снять обиду.

— Опять пролила молоко, — брюзжал над ней старушечий голос. — И чего не на свое место села? Вот я маме скажу, она тебе задаст.

Что «задаст» — это верно. Это без ошибки. Она только и делает, что задает. И всегда что-нибудь найдет. Ей и жаловаться не надо. То зачем растрепанная, то зачем локти на столе, то грязные ногти, то носом дергаешь, то горбишься, то не так вилку, то чавкнула. Весь день, весь день! За это, говорят, ее надо любить.

Как любить? Что значит любить?

Она любит маленького картонного слоника, простого елочного. В нем были конфетки-драже. Его она любит до боли. Она его пеленает. Его хобот вылезает из белого чепчика, такой жалкий, бедный, доверчивый, что ей хочется плакать от нежности. Она слоника прячет. Инстинкт подсказывает. Если увидят — засмеют, обидят. Гриша способен даже нарочно сломать слоника.

Гриша теперь совсем большой. Ему одиннадцать лет. Он ходит в гимназию, а по праздникам его навещают товарищи — пухлый Тулзин и черненький Фишер с хохолком. Они расставляют на столе солдатиков, прыгают через стулья и дерутся. Они могущественные и сильные мужчины. Они никогда не смеются и не шутят. У них нахмуренные брови, отрывистые голоса. Они жестоки. Особенно пухлый Тулзин, у которого дрожат щеки, когда он сердится.

Но страшнее всех брат Гриша. Те чужие и не смеют, например, ее щипать. Гриша все может. Он брат. Ей кажется, что он стыдится за нее перед товарищами. Ему унизительно, что у него такая сестра, которая сидит на трех телефонных книгах. Вот у Фишера, говорят, сестра так сестра, — старая, ей сем-над-цать лет. За такую не стыдно.

Сегодня как раз праздник, и оба они — и Тулзин, и Фишер придут. Боже мой, Боже мой! Что-то будет?

Утром водили в церковь. Мама, тетя Женя (эта хуже всех), нянька Варвара. Гриша — ему-то хорошо, он теперь в гимназии и пошел с учениками. А ее тиранили.

Тетя Женя свистит в ухо:

— Если не умеешь молиться, то хоть крестись.

Она отлично умеет молиться. «Пошли, Господи, здоровья папе, маме, братцу Грише, тете Жене и мне, младенцу Лизавете». Знает «Богородица Дево радуйся».

В церкви темно. Грозные басы гудят непонятные и грозные слова «аки, аще, аху…». Вспоминается, что Бог все видит и все знает и за все накажет. Мама не все знает, а и то тошно. И Бога надо любить! Вот Варвара кланяется в пояс, крестится, закидывая голову назад и потом сжатой горстью дотрагивается до полу. Тетя Женя, та подкатывает глаза и качает головой, точно с укором. Вот, значит, так надо любить.

Она поворачивается, чтобы посмотреть, как любят другие. И снова свистящий шепот около уха:

— Стой смирно! Наказание Господне с тобой!

Она истово перекрестилась, откинув голову, как Варвара, вздохнула, подкатила глаза, встала на колени. Постояла немножко. Больно коленкам. Присела на пятки.

И опять около уха, но уже не свистящий шепот, а воркотливый говорок:

— Встань сейчас же и веди себя прилично.

А сердитые басы гудят грозные слова. Это все, верно, о том, что Бог ее накажет.

Как раз перед ней огромное паникадило. На нем потрескивают свечи, капает воск. Вон и внизу у самого пола налипло на него воску. Она тихонько подползла на коленках, чтобы отколупнуть кусочек.

Тяжелая лапа поймала ее за плечо и подняла с полу.

— Балуй, балуй, — закрякала Варвара. — Вот ужо придешь домой, мама тебе задаст.

Мама задаст. Бог тоже все видит и тоже накажет.

Отчего она не умеет так делать, как все другие?

Потом, через двадцать лет, она скажет в страшную, решающую минуту своей жизни:

«Почему я не умею так делать, как другие? Почему я ни в чем никогда не могу притворяться?»

После завтрака пришли Тулзин и Фишер.

У Тулзина был замечательный носовой платок — огромный и страшно толстый. Как простыня. Отдувал карман барабаном. Тулзин тер им свой круглый нос, не развертывая, а держа, как пакет тряпья. Нос был мягкий, а пакет тряпья твердый, неумолимый. Нос багровел.

Тот, кого Лиза полюбит через девятнадцать лет, будет носить тонкие, маленькие, почти женские платочки, с большой шелковистой монограммой. Четкая сумма лгоови состоит из стольких слагаемых… Что мы знаем?

Фишер, черненький, с хохолком, задира, как молодой петушок, суетится у стола в столовой. Он принес целую коробку оловянных солдатиков и торопит Гришу достать скорее своих, чтобы развернуть поле сражения.

У Тулзина всего одна пушечка. Он ее держит в кармане и вываливает каждый раз, как достает свой носовой платок.

Гриша приносит свои коробки и вдруг замечает сестру. Лиза сидит на высоком креслице и, чувствуя себя лишней, смотрит исподлобья на военные приготовления.

— Варвара! — бешено кричит Гриша. — Уберите отсюда эту дуру, она мешает.

Приходит Варвара из кухни, с засученными рукавами.

— Ты тут чего скандалишь, постреленок? — говорит она сердито.

Лиза вся сжимается, крепко цепляется за ручки креслица. Еще неизвестно — может быть, ее будут тащить за ноги…

— Хочу и буду скандалить, — огрызается Гриша. — А ты мне не смеешь делать замечания, я теперь учусь.

Лиза отлично понимает смысл этих слов. «Я учусь» значит, что теперь он перешел в ведение другого начальства, — и имеет полное право не слушать и не признавать бабу Варвару. С детской и с няньками покончено.

Очевидно, Варвара все это отлично сама понимает, потому что отвечает уже менее грозно:

— А учишься, так и веди себя по-ученому. Чего ты Лизутку гоняешь? Куда мне ее деть? Там тетя Женя отдыхает, а в гостиной чужая барыня. Куда я ее дену. Ну? Она же сидит тихо. Она никому не мешает.

— Нет, врешь! Мешает, — кричит Гриша. — Мы не можем расставить как следует солдатиков, когда она смотрит.

— А не можешь, так и не расставляй. Важное кушанье!

Гриша весь красный. Ему неловко перед товарищами, что какая-то грязная старуха им командует.

Лиза втянула голову в плечи и быстро переводит глаза с Варвары на Гришу, с Гриши на Варвару. Она прекрасная дама, перед которой сражаются два рыцаря. Варвара защищает ее цвета.

— Все равно ей здесь не сидеть! — кричит Гриша и хватает Лизу за ноги. Но та уцепилась так крепко, что Гриша тянет ее вместе с креслом.

Тулзин и Фишер не обращают ни малейшего внимания на все эти бурные события. Они спокойно вытряхивают солдатиков из круглых лубяных коробочек и расставляют их на столе. Такой дракой их не удивишь. У самих дома дела не лучше. Тетка, нянька, младшие братья, старшие сестры, старые девки, лет по шестнадцати. Словом, их не удивишь.

— Ну, Гришка Вагулов, ты скоро? — деловито справляется Тулзин и выволакивает свой чудесный платок. Пушечка падает на пол.

— Ах, да, — говорит он. — Вот и артиллерия. Куда ее ставить?

Гриша отпускает Лизины ноги, внушительно подносит к самому ее носу кулак и говорит:

— Ну все равно. Сиди. Только не смей смотреть на солдат и не смей дышать, иначе ты все мне тут перепортишь. Слышишь? Не смей дышать! У-у, коровища!

«Коровища» вздыхает глубоким, дрожащим вздохом, набирает воздуху надолго. Неизвестно ведь, когда ей позволят снова вздохнуть.

Мальчики принимаются за дело. Фишер достает своих солдатиков. Они совсем не подходят к Гришиным. Они вдвое крупнее. Они ярко раскрашены.

— Это — гренадеры, — с гордостью говорит Фишер.

Грише неприятно, что они лучше его солдатиков.

— Но их слишком мало. Придется расставить их по краям стола, как часовых. Тогда по крайней мере будет понятно, почему они такие огромные.

— А почему? — недоумевает Тулзин.

— Ну, ясное дело. Часовых всегда выбирают великанов. Опасная служба. Все спят, а он бодра… бурда… бордовствует.

— Еще бы, — говорит он. — Это герои!

Лизе безумно любопытно взглянуть на героев. Она понимает, что теперь не до нее. Она тихонько сползает со стула, подходит к столу, вытягивает шею и близко-близко, словно обнюхивая, смотрит.

Гриша ударил ее прямо по носу кулаком.

— Кровь! Кровь! — кричит кто-то.

На поле сражения брызнула первая кровь.

Лиза слышит свой острый визг. Глаза у нее закрыты. Кто-то вопит. Варвара? Лизу несут.

Через много лет она скажет:

— Нет, я никогда не полюблю вас. Вы — герой. Самое слово «герой» вызывает во мне, я не знаю почему, такую тоску, такое отчаяние. Я же говорю вам, что не знаю почему. Мне близки тихие-тихие люди. С ними мне спокойно. Ах, не знаю, не знаю почему.

Лиза тихонько сползает со стула подходит к столу

На поле сражения брызнула первая кровь. Лиза слышит свой первый визг. Глаза у нее закрыты. Кто-то вопит. Варвара? Лизу несут.

— Нет, я никогда не полюблю вас. Вы — герой. Самое слово «герой» вызывает во мне, я не знаю почему, такую тоску, такое отчаяние. Я же говорю вам, что не знаю почему. Мне близки тихие-тихие люди. С ними мне спокойно. Ах, не знаю, не знаю, почему.

Она показывала мне свои альбомы и целые пачки любительских снимков.

Считается почему-то, что гостям очень весело рассматривать группу незнакомых теток на дачном балконе.

— А кто этот мальчик?

— Это не мальчик. Это я.

— А эта старуха кто?

— А это что за собачка?

— Где? Это? Гм… Да нет, это тоже я.

— А почему же хвост?

— Подожди… Это не мой хвост. Хвост — это вот от этой дамы. Это одна известная певица.

— Так почему же, если певица, так ей полагается быть с хвостом?

— Гм… Не совсем удачная фотография. Такое освещение. А вот старые снимки. Довоенные. Эту особу узнаешь?

Особа была лет десяти, с веселыми ямочками, с белокурыми косичками, в форменном платьице с широким белым воротником.

— Да это как будто ты?

Она долго смотрела на свой портретик, потом засмеялась и сказала:

— Этот портрет относится к периоду моего самого интересного романа. Моей первой любви.

— Да ведь тебе тут лет десять-одиннадцать.

— Как же это я не знала. Расскажи, пожалуйста. Ведь ты тогда была в лицее.

— Вот, вот. Ужасный роман. У нас, видишь ли, образовался особый клуб. Не в нашем классе, а у больших, там, где были девочки уже лет четырнадцати, пятнадцати. Не помню сейчас, в чем там было дело, но главное, что все члены клуба должны были быть непременно влюблены. Невлюбленных не принимали.

А у меня в этом классе у старших была приятельница, Зося Яницкая. Она меня очень уважала, несмотря на то, что я была маленькая. А уважала она меня за то, что я очень много читала и, главное, за то, что писала стихи. У них в классе никто не умел сочинять стихи.

Вот она переговорила со своими подругами и рекомендовала меня. Те, узнав про стихи, сразу согласились, но, конечно, спросили — «влюблена ли эта Зу и в кого?».

Тут мне пришлось признаться, что я не влюблена.

Я бы, конечно, могла наскоро в кого-нибудь влюбиться, но я была в лицее живущей и ни одного мальчика не знала.

Зося очень огорчилась. Это было серьезное препятствие. А она меня любила и гордилась мной.

И вот придумала она прямо гениальную штуку. Она предложила мне влюбиться в ее брата. Брат ее гимназист, молодчина, совсем взрослый — ему скоро будет тринадцать.

— Да ведь я же его никогда не видала!

— Ничего. Я его тебе покажу в окно.

Пансион у нас был очень строгий, вроде монастыря. В окошко смотреть было запрещено и считалось даже грехом. Но старшие девочки ухитрялись в четыре часа, когда из соседней гимназии мальчики шли домой, подбегать к окошку, конечно, поставив у дверей сигнальщика. Сигнальщик, одна из девочек по очереди, в случае опасности должна была петь «Аве Мария» Гуно.

И вот на следующий же день прибежала за мной Зося и потащила к окну.

— Смотри скорей! Вот они идут. Вот и он, Юрек.

У меня сердце колотилось, так что даже в ушах звенело.

— Да вон этот, круглый!

Смотрю — действительно, один из мальчиков ужасно какой круглый — ну совсем яблоко.

Мне как-то в первую минуту больно стало, что нужно любить такого круглого. А Зося говорит:

Ну что делать? Я говорю:

А Зося обрадовалась.

— Я, — говорит, — сегодня же вечером спрошу, согласен ли он в тебя влюбиться, потому что в нашем клубе требуется, чтобы любовь была взаимна.

На другой день отзывает меня Зося в угол и рассказывает, как она предложила Юреку в меня влюбиться. Он сначала спросил Зосю: «А что я от тебя за это получу?» Но Зося ему объяснила, что это надо сделать совершенно даром, и рассказала ему про клуб. Тогда он спросил:

— Ну все равно. Сиди. Только не смей смотреть на солдат и не смей дышать, иначе ты мне тут все перепортишь. Слышишь? Не смей дышать! У-у, коровища!

«Коровища» вздыхает глубоким дрожащим вздохом, набирает воздуху надолго. Неизвестно ведь, когда ей позволят снова вздохнуть.

— Но их слишком мало. Придется расставить их по краям стола, как часовых. Тогда, по крайней мере, будет понятно, почему они такие огромные.

— Ну ясное дело. Часовых всегда выбирают великанов. Опасная служба. Все спят, а он бодра… бурда… бордовствует.

— Это какая же Зу? Это та, что с абажуром на шее?

Поломался немножко, но, впрочем, в конце концов согласился влюбиться.

Мне было очень неприятно, что мой чудесный воротник, которому многие девочки завидовали, он назвал абажуром, но из-за такого пустяка разбивать и свое, и его сердце было бы глупо.

Итак — начался роман.

Каждый день в четыре часа я вместе с другими героинями бежала к окну и махала платком. На мое приветствие оборачивалось круглое лицо, и видно было, как оно вздыхает.

Потом Зося принесла мне открытку, которую Юрек сам для меня нарисовал и раскрасил. Открытка очень взволновала меня, хотя на ней и были изображены просто-напросто гуси. Я даже спросила Зосю — почему именно гуси? Зося ответила, что это оттого, что они ему очень хорошо удаются.

В ответ на гусей я послала ему стихи. Не совсем свежие — я их уже несколько месяцев писала в альбом подругам. Но они ведь от этого хуже не стали.

«Когда весною ландыши цветут, Мне мысли грустные идут И вспоминаю я всегда О днях, когда была я молода».

И вот дня через два передала мне Зося стихи от Юрека. Стихи были длинные. Тогда была мода на декадентов, и он, конечно, просто перекатал их из какого-нибудь журнала. Стихи были непонятные, и слова в них были совсем ужасные. Читала я, спрятавшись в умывалку, Зося стояла на часах. Я, как только прочла, так сейчас же разорвала бумагу на мелкие кусочки, кусочки закрутила катышем и выбросила в форточку. От стихов в голове стало совсем худо и даже страшно. Ухватила я только одну фразу, но и того было довольно, чтобы прийти в ужас. Фраза была:

Больной сатана! Такой круглый и вдруг, оказывается, больной сатана! Это сочетание было такое страшное, что я схватила Зосю за шею и заревела.

— Очнулась? Вот и ладненько, — глухо произнес один. — Как-то неинтересно с бревном развлекаться.

Оля была ошеломлена, не понимала, что происходит, кто эти люди. Крупная дрожь сотрясала ее тело. Руки, связанные уже скотчем, болели. Она языком толкала тряпку, но не могла от нее избавиться. Глаза наполнились слезами. Они потекли к вискам, девушка сразу захлюпала носом, и дышать стало еще труднее.

— Начинай. Вдруг кто увидит, — произнес глухой голос.

Неизвестный с синими глазами деловито положил руки на колени девушки. Поняв, что он хочет сделать, Оля замычала, замотала головой, задергала ногами и руками, стараясь попасть по обидчику. Происходящее походило на кошмар. Насильник, пыхтя, преодолевая сопротивление, раздвинул девушке бедра, но Оля снова сжала ноги.

— Держи сучку! Какого хрена стоишь?

Тяжелое мужское тело навалилось ей на грудь, придавило к земле. Оля боролась изо всех сил, но задыхалась, поэтому была слабой. Она чувствовала, как второй рвет колготки, срывает с нее трусики. И вдруг он остановился, замер, прислушиваясь к лесным звукам. Оля задержала дыхание: небольшая пауза всколыхнула в душе надежду, что насильник одумается.

Но зря. Что-то твердое стало вонзаться ей в плоть. Оля дергалась, но насильник не отступал. Он резко схватил ее за бедра и прижал их к животу. Сложенная практически пополам, Оля не могла даже пошевелиться. В такой позе он наконец проник внутрь, и дикая боль пронзила ее тело. Оля изогнулась в немом крике, но жесткие ладони крепко сжимали ее ноги.

Сколько продолжалась эта пытка, Оля не знала. Ей казалось, что в нее вбивают бревно, с каждым ударом все глубже и яростнее. Иногда инструмент насильника выскакивал наружу, Оля с всхлипом вздыхала, а потом он снова вонзался с удвоенной силой. Тело вздрагивало от каждого толчка, вибрировало и тряслось. Насильник над девушкой сопел, обливался потом, полукружиями расплывавшимся по маске. Сильный запах горячего мужского тела, смешанный со знакомым парфюмом, бил в нос, и инстинкт самосохранения заставлял Олю отворачиваться, часто дышать, чтобы избежать приступа рвоты, от которого она могла захлебнуться.

Напавший с каким-то злобным наслаждением выполнил свою работу и наконец затрясся, застонал. Оля почувствовала, что давление внутри живота исчезло вместе с остатками острой боли. Мужчина еще секунду полежал, тяжело дыша и приходя в себя, потом откатился на бок и встал. Оля со стоном опустила затекшие ноги, надеясь, что экзекуция закончилась, а она осталась жива. Она оперлась на локти и стала отползать в сторону.

Но опять ошиблась. Насильник схватил ее за ногу и притянул к себе, расцарапав нежную кожу о еловые иголки, ковром устилавшие землю.

— Теперь ты, — приказал он напарнику, застегивая джинсы. Тот нерешительно засопел и сделал шаг в сторону. Тогда первый толкнул его к девушке.

— Не могу, — сдавленно произнес второй и подался назад. — Страшно.

— А на кулак нарваться не боишься? Давай!

— У меня и желания нет, — отказывался второй.

Оля слушала их перепалку с ужасом и молила Бога, чтобы кто-нибудь догадался, где она, и пошел ее искать.

— А так будет? — одним рывком насильник перевернул девушку на живот, поставил ее на колени. Он с силой провел по внутренней стороне ее бедер ладонями, потер пальцами больное место — Оля снова затряслась от ужаса и страха, потом похлопал по обнаженным ягодицам.

— Давай! По-собачьи. Можешь и вторую дырку расковырять. Разрешаю. Не бойся. Так она в глаза смотреть не будет.

Оля задергалась, замычала, но сильные руки прижали ее к земле, чуть не придушив от усердия. В полуобморочном состоянии она почувствовала, как что-то вяло прикасается к коже ее бедер, потом наливается и поднимается выше. Второй насильник скользнул в разорванную плоть легко, почти не причинив боли, но Оле уже было все равно: она потеряла сознание от недостатка воздуха.

Второй раз она очнулась от неприятного ощущения: ей казалось, будто сотни маленьких существ бегают по телу, оставляя жгучую боль. Она открыла глаза: летнее солнце уже поднялось над горизонтом и мгновенно ослепило. Дышать стало легче. Оля подняла по-прежнему связанные руки — кляп исчез.

Читайте также: