Старый платяной шкаф с мутным зеркалом

Обновлено: 04.05.2024

С трудом дыша, она влезла на ступеньки парадного, «царственно» кивнула мне головой и исчезла. Вот так вот это всё произошло! Хоть кричи и лепи первые снежки, хоть волком вой от унижения и непонимания: что ж это она наделала? Я плюнул со злости. Но жалость уже жила, уже свила себе гнездо в моём сознании, в моей ещё маленькой душе. Я вообще по природе сентиментален и с трудом борюсь с этим чувством, а уж тогда, в светлом детстве, куда там…

— Ты чего это, с Бородавкой дружишь? — с изумлением спросил меня на следующий день бравый Губенко. — С этой? С Бородавкой? — Нескрываемое презрение было в его голосе. Ира Мещерская и её подружки обливали меня уничтожающими взглядами и едкими улыбочками. Этим, правда, и ограничились, ибо считался я тогда человеком драчливым и отчаянным, и связываться со мной было небезопасно. Себе я дал слово больше с Бородавкой не общаться, но когда она подошла ко мне, хлопая белыми ресницами над белыми глазами и растягивая губы в неестественной, дохлой какой-то улыбке, то я не нашёл в себе силы обругать её, оттолкнуть и даже просто отойти в сторону.

— Здравствуй, добрый мой рыцарь, — произнесла она тихим, странно-низким голосом, что должно было, видно, обозначать высшие проявления доброты. — я вчера много думала о тебе. Я всегда, когда встречу человека, начинаю о нём много думать. — Она доверительно прикоснулась ко мне. — Сегодня я попрошу тебя зайти к нам на чашку чая. Мама очень хочет с тобой познакомиться, и я думаю, что мы найдём множество интереснейших тем для беседы.

И вновь последовал «царственный» кивок. В классе я сидел как на иголках, бесновался на переменках, подрался с Губенко, и вообще что-то во мне было не так. «Пойду, — наконец решил я. — Чёрт с ней, пойду. Схожу разок, и всё. А то и правда, все над ней издеваются, смеются, Жабой зовут. Каково ей-то, одной. Хм, рыцарь…» Этот «рыцарь» здорово меня обезоружил перед ней, ибо кому не хочется быть рыцарем? После школы мы молча дошли до её четвёртого подъезда. Она была всё в том же розовом пальто, да ещё к нему была добавлена шляпочка, вроде тех, что носила Верочкина мамаша.

Квартира её состояла из двух комнат — в одной жили какие-то соседи, вечно отсутствующие, а в другой — меньшей по размеру — обитала Верочка Батистова с мамой и костлявой тёткой с лошадиными зубами. Это и правда оказалась её тётя, какая-то, впрочем, двоюродная.

Стоило мне войти в их комнату, как я сразу понял, что ж такое меня настораживало всегда в Бородавке. Это был запах! Не знаю, как описать его, но именно он и вызывал во мне то чувство неприязни, которое я постоянно испытывал к Верочке. Этот запах дома с вечно закрытыми (из боязни сквозняков и простуд) окнами плотно висел в комнате, въелся во все предметы, вещи, в самих людей, живущих в ней. Что-то было в нём потребно-мускусное, что-то такое неживое и ненастоящее.

— Здравствуй, здравствуй, гордый рыцарь! — приветствовала меня её мама, поднимаясь мне навстречу из-за стола. — Есть, есть всё же ещё чистые душой мальчики!

А зубастая тётка стояла возле дверей, сверкала очками и дурашливо улыбалась.

— Меня зовут Агнесса Павловна, — говорила Верочкина мать, пожимая мне руку влажной ладонью. — Я надеюсь, что мы станем добрыми, добрыми друзьями, ибо что же ещё есть чудеснее на свете, чем искренняя, преданная дружба. Садись, садись, пожалуйста, и мы станем пить чай.

Я покраснел, пробормотал что-то и уселся на ветхий, отчаянно заскрипевший венский стул. Я не привык, чтоб со мной так разговаривали, да, наверное, и любой мальчик второй половины двадцатого века растерялся бы, потому что язык этот был странен, словно выкупан в пыли времён, давно уже утерян, почти выведен из обихода. Так могли изъясняться разве что герои Карамзина или персонажи романов Вальтера Скотта. Тогда этого я точно не осознал, но неестественность почувствовал.

Комната была небольшой. На дворе стоял ясный денёк осени на переходе к зиме, однако занавески были задёрнуты и горела лампа под оранжевым абажуром. Старый платяной шкаф с мутным зеркалом, старый плюшевый диван, железная кровать с никелированными шишечками, книжная этажерка, кадка с каким-то неуклюжим растением, коврик с оленями у озера на стене в жёлтеньких обоях, чёрная радиотарелка над диваном, такая, какую можно, вероятно, увидеть лишь в фильмах тридцатых годов, — всё это, хоть и чистенькое и прилизанное, носило отпечаток тщательно скрываемой бедности, а пожалуй, даже и нищеты. Стулья скрипели и грозили развалиться, плюш дивана и коврик на стене были истерты чуть ли не до дырок, никелированные шишечки у кровати почернели. Посуда для чая на круглом столе стояла разномастная, тронутая временем, а скатерть была уж не белой, а прямо жёлтой и тоненькой-тоненькой от долгих стирок. Такой же казалась и одежда хозяек — вся чистенькая, но старая, и как ни ухищрялись они, а штопка и латочки всё ж были заметны. И уж со всем этим так не вязалось их странное, убогое кокетство, ибо в волосах у матери и тётки вставлены были какие-то пыльные матерчатые цветы, вся одежда их пестрела бантиками, рюшечками, ленточками — всё так нелепо, нелепо.

Старый платяной шкаф с мутным зеркалом

  • ЖАНРЫ 362
  • АВТОРЫ 290 199
  • КНИГИ 700 813
  • СЕРИИ 26 928
  • ПОЛЬЗОВАТЕЛИ 612 783

Все мы, пришедшие в школу после каникул и уже третий год встречающие друг друга вновь, мгновенно распались на группки и завели обычные беседы о рыбалках, пионерских лагерях — одним словом, обо всём том, о чём говорят девятилетние создания после трёхмесячной разлуки. Она одна не участвовала во всеобщем оживлении. Новенькая. В первое время мы её вроде бы даже и не заметили — так тихо и смиренно она стояла у стены, хотя внешность её была примечательной: невысокая девочка, болезненно-рыхло-толстая, бледная-бледная, так что все жилки голубели под кожей. Лицо у неё было некрасивым, одутловатым и с какими-то очень неприятными бородавками на щеках. Но самыми странными, необычными были у неё глаза: совершенно белые. Я более никогда не видел таких глаз, да думаю, что и вообще таких больше в природе не встречалось. Стояла она тихонько, дышала часто и коротко и как-то очень смешно сложила на груди толстые коротенькие ручки, соединив ладони, будто молилась. Вся фигура её казалась расплывчатой, неопределённой, беззащитной, и в этой беззащитности — страшно уязвимой для наших по-детски злых наскоков. Были мы ещё в том возрасте, когда категории добра и зла только смутно начинают маячить перед человеческим разумом и человек ещё может быть одновременно и безгранично добр и зол до жестокости, не совсем осознавая обе крайности.

Заметив новенькую, мы окружили её. По какому-то невероятному закону вселенной новенькие всегда таят в себе прелесть, жажду познакомиться с ними, общаться, но одновременно с тем одинокостью своей и чуждостью пока для всех предоставляют возможность самоутвердиться на них, почувствовать себя сильным и безжалостным. Видно, этот инстинкт, эта боязнь чужака сидит в нас ещё со времён первобытного, животного стада.

— Ты кто? — надменно спросила её наша классная красавица Ира Мещерская, недобро оглядывая новенькую из-под чудных сомкнутых бровей.

— Я девочка, — тихо-тихо ответила та каким-то замогильным голосом, испуганно тараща на нас свои белые глаза.

— Видим, что не мальчик, — усмехнулась Ира. — Как тебя зовут?

— Верочка, — ещё тише, совсем еле слышно проговорила новенькая.

Мальчишки да даже и девочки засмеялись. Я сам помню, что мне было страшно смешно: Верочка! Учимся в третьем классе, вес повырастали, а она — Верочка. Ха-ха! Девочка Верочка!

— Меня, например, зовут Ирина Александровна, — веско и презрительно кинула Ира. — А ты?

— А меня Сергей Сергеевич! — захохотал наш румяный и хулиганистый Губенко и показал ей язык. — Ве-роч-ка!

— Она в бога верит! — воскликнул маленький загорелый Краснощёков в очках. — Гляньте, как она руки сложила. Она молится!

— Ты веришь в бога? — изумилась отличница Бескудина. — Да как ты… как ты можешь? Ты пионерка? Или ты октябрятка? Кто ты такая? — Голос её звенел металлом. — Кто ты такая.

У новенькой девочки задёргались губы, мелко-мелко затряслись бледные щёки, а руки она быстро опустила и странно растопырила и тут сразу стала похожа на тучную лягушку.

— А что это у тебя такое? — совсем брезгливо спросила Ира Мещерская и с гримасой на лице ткнула пальчиком куда-то новенькой в щёку. — Что это такое, эти, такие… — Ира морщила носик.

— А это бородавки! — рявкнул весёлый Губенко. — У неё вся рожа в бородавках! Бородавка! Бородавка!

Толстая девочка начала тихо плакать, и это сейчас же раздразнило нас всех. Все мы стали прыгать вокруг неё, кривляться, корчить рожи и вопить: «Бородавка! Бородавка!» Так потом это прозвище и приклеилось к ней — Бородавка. Да ещё и Жабой её называли иногда. А тогда она всё стояла и тихо плакала. А потом вдруг белые глаза её закатились, она дёрнулась несколько раз и мягко, боком упала на пол. Смех наш и возбуждённые движения разом прекратились. Мы сгрудились вокруг новенькой и смотрели на неё жадно и без всякого сострадания.

Появилась наша учительница Мария, Васильевна, накричала на нас, отвела очнувшуюся новенькую в медпункт. Потом нам объяснила, что девочку зовут Вера, фамилия у неё Батистова, что она очень болела и пропустила два года школы, но занималась дома и теперь вот пришла в наш класс.

— Законов она наших школьных не знает, — говорила нам Мария Васильевна. — Она даже не была в октябрятах. Всё, что вы узнали за два года занятий в школе, она учила сама, дома. Помните это и старайтесь ей во всём помогать, помогите ей освоиться, подружиться с вами. А ещё помните, что Вера Батистова очень, очень сильно была больна, и даже теперь ей нельзя волноваться, нельзя резко двигаться… — Мария Васильевна оглядела нас внимательными печальными глазами из-за толстых стёкол очков. — И зачем я вам это говорю? — тихо пробормотала она самой себе. — Вы же ещё дети…

Так поселилось у нас в классе это существо, эта Верочка Батистова. Сидела она за партой одна — никто не хотел с ней сидеть, — молча и внимательно пучила глаза на учительницу. Её поначалу не спрашивали, а мы Верочку избегали, и потому голос её запомнился лишь тихим-тихим, звучащим словно из какого-то подвала. Приходила она в школу сама, одна, благо все мы жили в стоящих прямо возле школы домах, а вот после уроков часто её встречала мать. Мать была тоже рыхлой, бледной женщиной в смешных, неловких платьях, с беленькими кудельками на лбу и вечно в дурацких, прямо вызывающе дурацких шляпках. Иногда, впрочем, за ней заходила и какая-то высокая костлявая женщина неопределённых лет, в очках и с лошадиными зубами. Бородавка и перед матерью и перед тёткой делала что-то вроде книксена и покорно шагала рядом, нелепо переваливаясь, сбиваясь с шага, как ходят все люди, непривычные к пешим прогулкам и потому не имеющие своей ровной походки.

У нас у всех были свои заботы, работы, увлечения, развлечения. Мальчишки играли в футбол, гоняли на велосипедах, дрались и так далее. Девочки тоже жили какой-то там своей жизнью с куклами, перешептываниями, ужимками. Все мы встречались в классе, о чём-то говорили, спорили, ссорились, дружили, заглядывали друг к другу в гости, на дни рождения… Чем и как жила новенькая, было секретом. Вот выходила она молча из школы и шла молча домой, а что уж там потом, там, на четвёртом этаже четвёртого подъезда дома номер пятнадцать, неизвестно, да, честно сказать, никто и не стремился проникнуть в ход её жизни, узнать хоть какие-то подробности.

Лишь через месяц Бородавку осмелились спросить по арифметике. Весь этот месяц Мария Васильевна относилась к ней с подчёркнутым вниманием, ласково оглаживала её взглядом из-под очков, улыбалась ей. И, наконец, пришло время — спросила о чём-то, вызвала к доске. Что тут началось! Задёргалась Верочка Батистова, закатила глаза, затряслась, и слёзы потоком побежали по её лицу, а дышала она с болезненным шумом. Раздражающую картину она являла для нас — здоровых, румяных, закалённых в словесных и кулачных стычках. Гогот и хохот поднялись!

— Ну что, что я тебе сказала? — плачуще умоляла Мария Васильевна, сама растерянная, расстроенная. — Ну, Верочка, ну, милая моя, успокойся, не плачь. Я ведь ничего, ничего такого…

Истеричную Верочку-Бородавку отправили домой к толстой мамане и тётке с лошадиными зубами. Мария Васильевна была подавлена и рассеянна. После уроков Губенко безапелляционно заявил:

— Психованная она. Дура. Из сумасшедшего дома.

— Да, она очень неуравновешенная, — с фарисейской печалью проговорила Ира Мещерская, опуская длиннейшие ресницы. — Крайне неуравновешенная ученица.

— Что вы хотите? — жёстко молвила отличница Бескудина. — Она ведь даже не октябрятка.

— Надо её… — заметил Губенко, показывая кулак, но успеха не имел.

А на следующее утро Верочка эта всех нас ошарашила. Когда мы собрались в классе, прозвенел звонок и все уже сели, она осталась стоять.

— Что тебе, Вера? — спросила Мария Васильевна не без некоторого испуга. — Что случилось?

Верочка (3 стр.)

Комната была небольшой. На дворе стоял ясный денек осени на переходе к зиме, однако занавески были задернуты и горела лампа под оранжевым абажуром. Старый платяной шкаф с мутным зеркалом, старый плюшевый диван, железная кровать с никелированными шишечками, книжная этажерка, кадка с каким-то неуклюжим растением, коврик с оленями у озера на стене в желтеньких обоях, черная радиотарелка над диваном, такая, какую можно, вероятно, увидеть лишь в фильмах тридцатых годов, — все это, хоть и чистенькое и прилизанное, носило отпечаток тщательно скрываемой бедности, а пожалуй, даже и нищеты. Стулья скрипели и грозили развалиться, плюш дивана и коврик на стене были истерты чуть ли не до дырок, никелированные шишечки у кровати почернели. Посуда для чая на круглом столе стояла разномастная, тронутая временем, а скатерть была уж не белой, а прямо желтой и тоненькой-тоненькой от долгих стирок. Такой же казалась и одежда хозяек — вся чистенькая, но старая, и как ни ухищрялись они, а штопка и латочки все ж были заметны. И уж со всем этим так не вязалось их странное, убогое кокетство, ибо в волосах у матери и тетки вставлены были какие-то пыльные матерчатые цветы, вся одежда их пестрела бантиками, рюшечками, ленточками — все так нелепо, нелепо.

— Вот сейчас мы будем пить чай, — говорила Агнесса Павловна, усаживая рядом со мной свою белоглазую дочь Верочку. — Ах, какой это чудесный и ритуальный обычай в России — пить чай! Ведь пьют не для того, чтобы пить, а для того, чтоб разговаривать, познавать людей, как близких, так и далеких.

— Я тоже много-много думаю о далеких людях, — тихим голосом вступила Бородавка. — Так много людей на земле, а мы так мало их знаем. А хочется знать всех, всех! Алеша, ты любишь романтические сказки?

— Люблю, — сказал я, не зная, что сказать.

— Ах, боже мой, как я люблю романтические сказки! И братьев Гримм и Гауфа, а особенно Андерсена. Ах, как хорош Андерсен! Ты любишь Андерсена, Алеша?

— Люблю, — туповато повторил я.

— Я так часто читаю сказки. Лежу и читаю, читаю и представляю себе, будто я — это Розочка и Беляночка или Дюймовочка… Я много сказок прочитала. — На глазах ее выпуклых появилась подозрительная влага.

— Ты знаешь, Алеша. — тут же включилась Агнесса Павловна, — Верочка очень много прочитала. Ты, наверное, в курсе дела, что жизнь моей дочери сложилась трагически. Она родилась с четырьмя пороками сердца, с четырьмя одновременно! Совсем маленькую ее прооперировали, но жизнь ее отличалась от жизни иных, здоровых детей. Постельный режим, бе-бе… бесконечные страдания… — Агнесса Павловна беспомощно всхлипнула и достала, как фокусник, из манжеты кофточки скомканный носовой платок. — Поверь, Алеша, это так тяжело. А потом тяжкая утрата. Умер Верочкин отец, мой муж Лев Селиванович, и жизнь совсем стала трудна и безумна. А дочь моя все лежала, и врачи не предрекали ей скорого выздоровления. Что могла делать моя маленькая, моя беспомощная девочка, моя Ве-ве… Верочка! Она читала книги, сказки. Она слушала чудесную музыку по радио, но я знаю, знаю, какими нечеловеческими усилиями давалось ей это… все это… Я знаю! — Голос ее зазвенел, натянулся и, наконец, лопнул, как перетянутая струна.

Она глубоко вобрала в себя воздух, а уж вышел он из нее плачем, горьким негромким плачем. Она закрыла лицо одной рукой, а в другой все комкала платок. Толстая Верочка задвигалась рядом со мной, задышала часто-часто, астматически Белесые ее ресницы быстро заморгали, и по лицу привычно побежали слезы. Нос ее сразу покраснел.

— Мамочка! — закричала она, медленно и неуклюже передвигаясь к матери. — Любимая моя, золотая моя! Не плачь, не плачь, моя самая любимая, самая-самая, мамуленька моя! Пусть уж я одна у нас буду плакать! Чтоб никто, никто больше, а только я одна.

Они обнялись и слились в один плачущий клубок, жалкий и трогательный одновременно. От двери тоже послышался печальный всхлип — там заплакала их тетка с лошадиными зубами. Очки у нее вовсе запотели. Я вжался в стул, не зная, что мне делать. Абажур оранжево плыл над столом, освещая эту минуту грусти и слез. Но, наконец, они оторвались Друг от друга, и мать, вытирая глаза, сказала:

— Прости нас, Алексей, за постыдную сцену. Иной раз и хочешь, а не можешь сдержать слезы. Все вспомнилось разом — и болезнь дочери, и смерть Льва Селивановича, и все, все. Не плачьте больше, Верочка, Дуся! Не нужно больше плакать… Надо занять нашего гостя. — Но настроение резко переменилось. Уже, видно, и самой Агнессе Павловне расхотелось вести светскую беседу, и Верочка настроилась на грустный лад. — Дружите, дружите, милые, — элегически говорила Агнесса Павловна. — Ты помогай ей, Алеша. Ведь она как училась? В постели, все больше романтические истории читала. — Она усмехнулась, как, наверное, ей казалось, с лукавинкой. — Я ведь и сама порой так замечтаюсь, так замечтаюсь, что покупатели недовольны бывают… Я кассиршей работаю, в аптеке. Боже, как прекрасно мечтать и думать о чем-то таком, хорошем…

Тут я скоро собрался домой, не слишком убедительно ссылаясь на уроки и какие-то дела.

— Ты заходи, заходи, помогай ей, Алеша, — с улыбкой упрашивала меня Агнесса Павловна. — Мы всегда будем рады тебе.

— Приходи, Алеша, — улыбалась и Верочка. — Хоть завтра, после уроков. Давай опять придем чай пить.

А костистая тетя Дуся обнажала в улыбке зубы свои и не то махала мне рукой, не то крестила на прощание.

Я быстро сбежал по лестнице и вырвался из подъезда. Воздух показался мне необыкновенно свежим после спертого, прокисшего духа той комнаты. Уже смеркалось. Дом зажигал окна, белел снежок, темнели кусты на газоне. Как хорошо было на земле! Я подумал, что меня уже давно ждут дома и я сделаю уроки, потом зайду на шестой этаж к соседу и приятелю Витьке — поменяться солдатиками, потом посмотрю телевизор… Нет, нет, есть еще нормальная жизнь на земле. И я опять несколько раз глубоко вздохнул.

Значит, ты все-таки с Бородавкой дружишь, — констатировал Серега Губенко, и во взгляде его, которым он одарил меня, был не только упрек, но и даже какое-то искреннее недоумение. — Зачем тебе Бородавка?

— Зачем, зачем, — огрызнулся я. — Чего ты привязался? Никто с ней не дружит. Ну, зашел один раз, так что, нельзя?

— Да нет, — пожал плечами Серега. — Только ведь она… У нее ведь эти, бородавки. И вообще рожа такая…

— Хватит! — сказал я вдруг твердо, памятуя о своем рыцарском достоинстве. — Что ты все: Бородавка, Бородавка! У нее и имя есть, между прочим.

Губенко уж совсем недоуменно на меня уставился.

— Ты что? — спросил он. — Совсем, что ли? Ну ладно, ну пусть Батистиха. — Он покрутил головой. — В хоккей с третьим «В» пойдешь играть?

Мне очень хотелось пойти, тем более что мне купили новые коньки, но я коротко отрезал:

— Нет, не пойду. Я занят.

И после уроков отправился к Бородавке пить чай. И потом эти заходы к ней стали частыми и обыденными.

Наверное, я преодолел какую-то преграду брезгливости, отвращения и теперь перестал видеть в ней только ее физическое уродство, но видел уже и больную, страдающую душу, полную самых необыкновенных превращений. Я стал привыкать к ее дому, к этой потребно пахнущей, убогой комнате, к скалящей зубы тетке и словоохотливой, возвышенно кокетливой Агнессе Павловне, Я приходил и все внимательней вглядывался в их утлый, непонятный мне мир, стараясь постичь его тайны.

Что была Агнесса Павловна? Да просто романтически настроенная кассирша аптеки, несчастная, измученная женщина. На руках у нее был больной ребенок, рано умер муж (я видел его фотокарточку: толстый, пучеглазый человек — Бородавка вся в него), и она все же нашла в себе силы продолжать жизнь. Только стронулось у нее что-то в голове и какие-то придуманные, несуществующие образы поселились там. Рыцари перемешались у нее с таблетками аспирина, гордый Ихтиандр соседствовал с необходимостью дотянуть на картошке до зарплаты, и прекрасная музыка Вивальди сливалась с горькими, одинокими ночами. Но она жила и заставляла жить других. Лексикон ее был необыкновенно преображен литературой того сорта, что стояла у нее на этажерке, — сказки, исторические романы… Но она читала и приучила к чтению Верочку. Она была безвкусна, но добра и нежна; ужасно болтлива, но терпелива и правдива…

Молчаливая, обнажающая лошадиные зубы в страшноватой подчас улыбке тетя Дуся оказалась созданием добрейшим и бесхитростным. Она была истинной приживалкой в старых, добрых традициях. Дуся состояла на учете в психо-неврологическом диспансере, и на работу ее не брали, но она получала пособие и где-то стирала белье, что-то штопала и себя прокормить могла. Любила она Агнессу Павловну и Верочку огромной, небывалой любовью, до страшного, до ужаса любила, но из-за своего скудоумия распорядиться этой любовью не умела и делала полные глупости: ущипнуть могла, язык противно высунуть, даже стукнуть, но все это от великой, немой любви. Я так думаю, что она и руку себе могла оттяпать топором, по локоть, — просто так: поглядите, поглядите, родные, как я вас люблю! Дуся смеялась, когда они смеялись, и плакала тоже вместе с ними, хотя порой, видимо, и не понимала, о чем этот смех или плач.

В пещерах Мурозавра (2 стр.)

В это время Людвиг Иванович, осмотрев первую комнату, остановился на пороге Фимкиной, не входя, однако, внутрь, а только внимательно, вещь за вещью, метр за метром, оглядывая ее. Он не торопил Ольгу Сергеевну, пока она справлялась с волнением, но видно было, что очень ждет продолжения рассказа.

- Я рассердилась из-за… из-за памяти мужа.

Фимин отец, Ревмир Георгиевич, погиб, спасая лес от пожара, и память о нем - Людвиг Иванович это знал - была священной в семье.

- Все эти годы, - продолжала Фимина мама, - я берегла патронташ Ревмира как память… я думала, и Фимке он дорог, а тут увидела, что патронташа в коробке на шкафу нет. "Это ты его взял!" - закричала я на Фимку. "Да, это я", - сказал он. Мол, все равно патронташ лежал без дела или что-то в этом роде. Я крикнула: "Негодяй! Сейчас же положи на место, иначе я не знаю что сделаю!" и схватилась за дверцу шкафа, в котором лежат Фимкины вещи. "Ты не смеешь обыскивать! - закричал тогда и он. - Все равно патронташа в доме нет! Я его продал, понимаешь?" И так вцепился в дверцы шкафа, что не оторвать - даже не думала никогда, что он уже такой сильный. Не драться же мне с собственным сыном! "Ну, хорошо, - сказала я, - сиди у своего шкафа и думай над своей жизнью. А завтра я позову милиционера, и мы поговорим, верно ты поступаешь или нет". Я заперла его, а сама стала прибирать в этой комнате - когда я так расстраиваюсь, физическая работа успокаивает меня. И все-таки я думала: вдруг я не права. Ведь Фимка… Фимка неплохой, он на плохое бы тратить денег не стал. Может, я виновата, что ограничивала его. Ведь не воришка же он!

- Воришка и есть! - вдруг раздалась решительная реплика за неплотно прикрытой дверью. - У мене всю алою начисто срезал. Вот разразится пидемия гриппа, и в нос закапать нечего. Фулиган такой!

Это был явно голос бабушки Тихой, одинокой соседки Ольги Сергеевны.

- Это она сейчас на него наговаривает! - тут же зачастил за дверью Нюнин голосок. - А небось всегда: "Ехвимочка, деточка, дай конхветочку!" Сколько он ее конфетами перекормил - это ужас! А теперь цветка пожалела!

По утончившемуся голосу Нюни было похоже, что она вот-вот разревется.

- Ты уж молчи, Ехвимкин хвостик! - рассердилась Тихая. - Лучше б уроки учила, чем за мальчишкой бегать!

- Вы переходите границы! - вмешался третий, Матильды Васильевны, голос. - Я… возражаю!

Глава 3
Дверь была заперта

- Товарищи соседи, я вас опрошу после! - сказал Людвиг Иванович и обратился к Фиминой маме: - После того, как вы поссорились с Фимой, ты сразу его заперла?

- Да… Нет! Он попросился в туалет - ты же знаешь, у нас туалет во дворе, - и я его выпустила, а сама побежала выключить суп на кухне. Потом Фимка вернулся, и я заперла его.

- Кроме туалета, он куда-нибудь заходил?

- Нет… Не знаю, - ответила Фимина мама.

- Может быть, знает кто-нибудь из соседей? - обратился в приоткрытую дверь Людвиг Иванович.

- Спросите Нюнькиных шпиёнок! - проворчала Тихая.

- Не понимаю, - честно признался Людвиг Иванович.

- Спросите у Нюнькиных куклей - они за Ехвимкой шпиёнють!

- Неправда! - вскричала девочка.

- Анюня, - мягко сказал Людвиг Иванович. - Помоги нам найти Фиму. Скажи, может быть, ты видела: когда Фима выходил из дому этим утром, он ни с кем не говорил?

- Ни с кем! - буркнула Нюня.

- А может, он выходил на улицу?

Нюня отрицательно покачала головой.

- Ну, может быть, задержался на веранде, во дворе?

- Не знаю, - угрюмо ответила девочка.

- Неправда, - мягко возразил Людвиг Иванович. - Ты хорошо знаешь, что он ни с кем во дворе не говорил - так ведь ты сказала? Ты знаешь также, что Фима не выходил со двора. А вот делал ли он что-нибудь во дворе или в саду - вдруг не знаешь.

Нахмурившись, девочка молчала. Людвиг Иванович отвернулся от Нюни и обратился к Ольге Сергеевне:

- Так что было дальше?

- Фима вернулся из туалета. Я его заперла, и больше он не выходил.

- Ты не отпирала дверь? Не смотрела, что он делает?

- Не смотрела. Он там двигался, чем-то шуршал, звякал. Но я решила выдержать характер и не входить к нему…

Ольга Сергеевна закусила губу и замолчала на минуту. Людвиг Иванович с порога внимательно осматривал Фимкину комнату. Справа от двери стоял большой платяной шкаф - старый, дубовый, с мутным зеркалом. У следующей стены Фимкина узкая кровать, застеленная по-солдатски, под ней - никаких чемоданов. У окна - письменный стол. У левой стены - этажерка. Вот и все. Кроме шкафа, здесь некуда было спрятаться. Людвиг Иванович сделал несколько снимков и повернулся к Фиминой маме, которая, справившись с собой, заканчивала рассказ:

- Я убрала комнату, села читать, а сама все слушала. Стало тихо. Думаю, может, он заснул с горя. И все пыталась понять, права я или нет. Честное слово, Фимка неплохой. Во всяком случае, был до этого лета. Он всегда хорошо учился. Много читал. И не какие-нибудь там развлекательные книжки, а все про животных. И помогал он мне, и гимнастикой занимался. Ну, вот роста он маленького, но врачи говорят, это пройдет. Может, он из-за роста переживал? Я даже точно знаю, что переживал. Все говорил: "Мама, ты забываешь покупать мне лечебные таблетки". Ему выписывали гормон роста. Я, наверное, не по делу говорю. Просто я к тому, что если он что в этом году и делал не так, - Ольга Сергеевна выразительно посмотрела на дверь, за которой, не входя, но и не прикрывая ее совсем, стояли бабушка Тихая, Матильда Васильевна и Нюня, - то, может, потому, что переживал из-за своего роста… Так вот, сидела я над книгой, размышляла обо всем этом, а потом у него стало тихо; я подумала заснул, ну, вообще забеспокоилась как-то. Думаю, надо бы поговорить по-человечески. Открыла… ключом… смотрю… он на крючок изнутри… заперся. "Фима, говорю, это еще что? Открывай!" Молчит. Я дернула дверь, крючок… соскочил, распахнула… а… Фимки нет…

- Спокойно… спокойно… Значит, вы закрывали дверь на ключ?

От сосредоточенности на своих мыслях Людвиг Иванович в первый раз в своей жизни назвал Фимину маму на "вы". Она даже не поняла и переспросила:

- Кто, я? Закрыла ли на ключ? Ну да, вот на этот самый.

- Постой, постой, - сказал Людвиг Иванович, - руками не бери! - Он взял ключ пинцетом и осмотрел его в лупу. - Где лежал у тебя ключ, когда ты закрыла Ефима?

- Нигде не лежал - он торчал в двери.

- Ты не ошибаешься?

- Да нет, какая уж тут ошибка! Я читала, а сама все глядела на этот ключ.

- Ключ… ну, как бы сам собой, не колебался, не поворачивался?

Людвиг Иванович вздохнул. Он и сам видел, что на бородке ключа нет никаких вмятин или царапин, которые свидетельствовали бы, что Фимка поворачивал ключ изнутри. Да и то сказать, как бы могла его мама, не спускавшая глаз с двери, не заметить, что Фимка вышел из комнаты?! Это первое. А второе, Фимке нужно было не только выйти из двери, но еще и снова запереть ее на ключ, накинув при этом изнутри крючок. Так что же, значит, действительно мальчик пропал из закрытой комнаты, растворился в воздухе? Однако следователи не такие люди, которые делают поспешные, а тем более фантастические выводы. И Людвиг Иванович, вместо того чтобы вздыхать и охать, принялся за тщательный осмотр места происшествия.

Глава 4
Собака чихнула

При этом он замерял расстояния, снимал отпечатки пальцев, кое-что брал для экспертизы. Он обнаружил, что ни в шкафу, ни за шкафом Фимки нет, что в комнате нет и патронташа, хотя гильзы аккуратно завернуты и лежат на верхней полке шкафа. В то, что Фимка продал патронташ, как-то не верилось. Если патронташа уже не было дома во время ссоры с матерью, то почему Фимка не хотел ей открывать шкаф? Или там было что-то секретное? И если уж Фимка решился продать патронташ, то зачем было вынимать и аккуратно завертывать гильзы? Тем не менее Людвиг Иванович передал в милицию указание опросить всех членов охотничьего клуба, покупал ли кто-нибудь у пионера Ефима Морозова патронташ.

Обнаружил также Людвиг Иванович, что любимый Фимкин железный сундучок пуст и даже раскрыт, как будто из него поспешно вынималось что-то при бегстве или похищении. Пока Людвиг Иванович внимательно и осторожно осматривал сундучок, от двери донесся прерывистый вздох девочки, и это обстоятельство особенно отметил для себя Людвиг Иванович.

В шкафу стояла коробка "Юный химик", которую Людвиг Иванович подарил Фимке в начале лета в его день рождения, но в этой коробке не было уже ни пробирок, ни реактивов, хотя, когда Людвиг Иванович дарил набор, речь шла о том, что Фимка займется им с осени, с нового учебного года. Микроскоп стоял там же, и видно было, что им часто пользовались. А вот той "секретной тетради", о которой говорила Ольга Сергеевна, нигде не было и следа, так же как и патронташа.

Еще обнаружил Людвиг Иванович две оправы от очков. Обернувшись к стоящим у двери женщинам, Людвиг Иванович показал оправы и спросил, не знакомы ли им эти очки. Фимина мама покачала головой. Бабушка Тихая язвительно усмехнулась, но ничего не оказала. Нюня вытаращилась и замерла. А Матильда Васильевна смущенно кашлянула и сказала:

- В общем-то, это мои очки. Они, правда, были мне уже не совсем хороши… И оправа какая-то простенькая… В общем, я не знаю… может, я их выбросила по рассеянности…

- Они без стекол, - заметил Людвиг Иванович.

- Нет, тогда не мои, - с облегчением сказала Матильда Васильевна. - У меня были со стеклами.

Андрей Богословский - Верочка

libking

Андрей Богословский - Верочка краткое содержание

Верочка - читать онлайн бесплатно полную версию (весь текст целиком)

— Мне как-то страшно одной бывает, — тихо говорила она. — Тебе так не бывает?

— Нет, — деревянно шел и отвечал я, проклиная себя за то, что дал себя сбить с толку.

— А мне бывает. Впрочем, мужчина и должен быть бесстрашен, как сказочный герой. Мужчина, мальчик создан для того, чтобы сражаться с трудностями. Ведь верно, Алеша?

Я молчал и лишь отводил глаза, чтоб только не видеть эти ее бородавки, эти ее доверчивые выпуклые белые глаза и старушечье розовое пальто. Ледок хрустел у нас под ногами, воздух пьянил, звал в бой, в игру, в бег, в смех, а тут это пальто, толстая плакса и дикие разговоры. У своего подъезда она остановилась, долго посмотрела на меня и каким-то особенно тихим, но доверительным голосом молвила:

— Спасибо тебе, Алеша. Ты настоящий мужчина. Я очень благодарна тебе за чудесную прогулку.

С трудом дыша, она влезла на ступеньки парадного, «царственно» кивнула мне головой и исчезла. Вот так вот это все произошло! Хоть кричи и лепи первые снежки, хоть волком вой от унижения и непонимания: что ж это она наделала? Я плюнул со злости. Но жалость уже жила, уже свила себе гнездо в моем сознании, в моей еще маленькой душе. Я вообще по природе сентиментален и с трудом борюсь с этим чувством, а уж тогда, в светлом детстве, куда там…

— 3 -

Ты чего это, с Бородавкой дружишь? — с изумлением спросил меня на следующий день бравый Губенко. — С этой? С Бородавкой? — Нескрываемое презрение «было в его голосе. Ира Мещерская и её подружки обливали меня уничтожающими взглядами и едкими улыбочками. Этим, правда, и ограничились, ибо считался я тогда человеком драчливым и отчаянным, и связываться со мной было небезопасно. Себе я дал слово больше с Бородавкой не общаться, но когда она подошла ко мне, хлопая белыми ресницами над белыми глазами и растягивая гу|5ы в неестественной, дохлой какой-то улыбке, то я не нашел в себе силы обругать ее, оттолкнуть и даже просто отойти в сторону.

— Здравствуй, добрый мой рыцарь, — произнесла

она тихим, странно-низким голосом, что должно было, видно, обозначать высшие проявления доброты. — я вчера много думала о тебе. Я всегда, когда встречу человека, начинаю о нем много думать. — Она доверительно прикоснулась ко мне. — Сегодня я попрошу тебя зайти к нам на чашку чая. Мама очень хочет с тобой познакомиться, и я думаю, что мы найдем множество интереснейших тем для беседы.

И вновь последовал «царственный» кивок. В классе я сидел как на иголках, бесновался на переменках, подрался с Губенко, и вообще что-то во мне было не так. «Пойду, — наконец решил я. — Черт с ней, пойду. Схожу разок, и все. А то и правда, все над ней издеваются, смеются, Жабой зовут. Каково ей-то, одной. Хм, рыцарь…» Этот «рыцарь» здорово меня обезоружил перед ней, ибо кому не хочется быть рыцарем? После школы мы молча дошли до ее четвертого подъезда. Она была все в том же розовом пальто, да еще к нему была добавлена шляпочка, вроде тех, что носила Верочкина мамаша.

Квартира ее состояла из двух комнат — в одной жили какие-то соседи, вечно отсутствующие, а в другой — меньшей по размеру — обитала Верочка Батистова с мамой и костлявой теткой с лошадиными зубами. Это и правда оказалась ее тетя, какая-то, впрочем, двоюродная.

Стоило мне войти в их комнату, как я сразу понял, что ж такое меня настораживало всегда в Бородавке. Это был запах! Не знаю, как описать его, но именно он и вызывал во мне то чувство неприязни, которое я постоянно испытывал к Верочке. Этот запах дома с вечно закрытыми (из боязни сквозняков и простуд) окнами плотно висел в комнате, въелся во все предметы, вещи, в самих людей, живущих в ней. Что-то было в нем потребно-мускусное, что-то такое неживое и ненастоящее.

— Здравствуй, здравствуй, гордый рыцарь! — приветствовала меня ее мама, поднимаясь мне навстречу из-за стола. — Есть, есть все же еще чистые душой мальчики!

А зубастая тетка стояла возле дверей, сверкала очками и дурашливо улыбалась.

— Меня зовут Агнесса Павловна, — говорила Верочкина мать, пожимая мне руку влажной ладонью. — Я надеюсь, что мы станем добрыми, добрыми друзьями, ибо что же еще есть чудеснее на свете, чем искренняя, преданная дружба. Садись, садись, пожалуйста, и мы станем пить чай.

Я покраснел, пробормотал что-то и уселся на ветхий, отчаянно заскрипевший венский стул. Я не привык, чтоб со мной так разговаривали, да, наверное, и любой мальчик второй половины двадцатого века растерялся бы, потому что язык этот был странен, словно выкупан в пыли времен, давно уже утерян, почти выведен из обихода. Так могли изъясняться разве что герои Карамзина или персонажи романов Вальтера Скотта. Тогда этого я точно не осознал, но неестественность почувствовал.

Читайте также: