Он поднял голову и хотя она удерживала его за шею рукой выпрямился на кровати

Обновлено: 18.05.2024

Подходя к своему дому, Ромашов с удивлением увидел, что в маленьком окне его комнаты, среди теплого мрака летней ночи, брезжит чуть заметный свет. «Что это значит? – подумал он тревожно и невольно ускорил шаги. – Может быть, это вернулись мои секунданты с условиями дуэли?» В сенях он натолкнулся на Гайнана, не заметил его, испугался, вздрогнул и воскликнул сердито:

– Что за черт! Это ты, Гайнан? Кто тут?

Несмотря на темноту, он почувствовал, что Гайнан, по своей привычке, заплясал на одном месте.

– Там тебе барина пришла. Сидит.

Ромашов отворил дверь. В лампе давно уже вышел весь керосин, и теперь она, потрескивая, догорала последними чадными вспышками. На кровати сидела неподвижная женская фигура, неясно выделяясь в тяжелом вздрагивающем полумраке.

– Шурочка! – задыхаясь, сказал Ромашов и почему-то на цыпочках осторожно подошел к кровати. – Шурочка, это вы?

– Тише. Садитесь, – ответила она быстрым шепотом. – Потушите лампу.

Он дунул сверху в стекло. Пугливый синий огонек умер, и сразу в комнате стало темно и тихо, и тотчас же торопливо и громко застучал на столе не замечаемый до сих пор будильник. Ромашов сел рядом с Александрой Петровной, сгорбившись и не глядя в ее сторону. Странное чувство боязни, волнения и какого-то замирания в сердце овладело им и мешало ему говорить,

– Кто у вас рядом, за стеной? – спросила Шурочка. – Там слышно?

– Нет, там пустая комната… старая мебель… хозяин – столяр. Можно говорить громко.

Но все-таки оба они продолжали говорить шепотом, и в этих тихих, отрывистых словах, среди тяжелого, густого мрака, было много боязливого, смущенного и тайно крадущегося. Они сидели, почти касаясь друг друга. У Ромашова глухими толчками шумела в ушах кровь.

– Зачем, зачем вы это сделали? – вдруг сказала она тихо, но со страстным упреком.

Она положила ему на колено свою руку. Ромашов сквозь одежду почувствовал ее живую, нервную теплоту и, глубоко передохнув, зажмурил глаза. И от этого не стало темнее, только перед глазами всплыли похожие на сказочные озера черные овалы, окруженные голубым сиянием.

– Помните, я просила вас быть с ним сдержанным. Нет, нет, я не упрекаю. Вы не нарочно искали ссоры – я знаю это. Но неужели в то время, когда в вас проснулся дикий зверь, вы не могли хотя бы на минуту вспомнить обо мне и остановиться. Вы никогда не любили меня!

– Я люблю вас, – тихо произнес Ромашов и слегка прикоснулся робкими, вздрагивающими пальцами к ее руке.

Шурочка отняла ее, но не сразу, потихоньку, точно жалея и боясь его обидеть.

– Да, я знаю, что ни вы, ни он не назвали моего имени, но ваше рыцарство пропало понапрасну: все равно по городу катится сплетня.

– Простите меня, я не владел собой… Меня ослепила ревность, – с трудом произнес Ромашов.

Она засмеялась долгим и злым смешком.

– Ревность? Неужели вы думаете, что мой муж был так великодушен после вашей драки, что удержался от удовольствия рассказать мне, откуда вы приехали тогда в собрание? Он и про Назанского мне сказал.

– Простите, – повторял Ромашов. – Я там ничего дурного не делал. Простите.

Она вдруг заговорила громче, решительным и суровым шепотом:

– Слушайте, Георгий Алексеевич, мне дорога каждая минута. Я и то ждала вас около часа. Поэтому будем говорить коротко и только о деле. Вы знаете, что такое для меня Володя. Я его не люблю, но я на него убила часть своей души. У меня больше самолюбия, чем у него. Два раза он проваливался, держа экзамен в академию. Это причиняло мне гораздо больше обиды и огорчения, чем ему. Вся эта мысль о генеральном штабе принадлежит мне одной, целиком мне. Я тянула мужа изо всех сил, подхлестывала его, зубрила, вместе с ним репетировала, взвинчивала его гордость, ободряла его в минуту уныния. Это – мое собственное, любимое, больное дело. Я не могу оторвать от этой мысли своего сердца. Что бы там ни было, но он поступит в академию.

Ромашов сидел, низко склонившись головой на ладонь. Он вдруг почувствовал, что Шурочка тихо и медленно провела рукой по его волосам. Он спросил с горестным недоумением:

– Что же я могу сделать?

Она обняла его за шею и нежно привлекла его голову к себе на грудь. Она была без корсета. Ромашов почувствовал щекой податливую упругость ее тела и услышал его теплый, пряный, сладострастный запах. Когда она говорила, он ощущал ее прерывистое дыхание на своих волосах.

– Ты помнишь, тогда… вечером… на пикнике. Я тебе сказала всю правду. Я не люблю его. Но подумай: три года, целых три года надежд, фантазий, планов и такой упорной, противной работы! Ты ведь знаешь, я ненавижу до дрожи это мещанское, нищенское офицерское общество. Я хочу быть всегда прекрасно одетой, красивой, изящной, я хочу поклонения, власти! И вдруг – нелепая, пьяная драка, офицерский скандал – и все кончено, все разлетелось в прах! О, как это ужасно! Я никогда не была матерью, но я воображаю себе: вот у меня растет ребенок – любимый, лелеемый, в нем все надежды, в него вложены заботы, слезы, бессонные ночи… и вдруг – нелепость, случай, дикий, стихийный случай: он играет на окне, нянька отвернулась, он падает вниз, на камни. Милый, только с этим материнским отчаянием я могу сравнить свое горе и злобу. Но я не виню тебя.

Ромашову было неудобно сидеть перегнувшись и боясь сделать ей тяжело. Но он рад был бы сидеть так целые часы и слышать в каком-то странном, душном опьянении частые и точные биения ее маленького сердца.

– Ты слушаешь меня? – спросила она, нагибаясь к нему.

– Да, да… Говори… Если я только могу, я сделаю все, что ты хочешь.

– Нет, нет. Выслушай меня до конца. Если ты его убьешь или если его отставят от экзамена – кончено! Я в тот же день, когда узнаю об этом, бросаю его и еду – все равно куда – в Петербург, в Одессу, в Киев. Не думай, это не фальшивая фраза из газетного романа. Я не хочу пугать тебя такими дешевыми эффектами. Но я знаю, что я молода, умна, образованна. Некрасива. Но я сумею быть интереснее многих красавиц, которые на публичных балах получают в виде премии за красоту мельхиоровый поднос или будильник с музыкой. Я надругаюсь над собой, но сгорю в один миг и ярко, как фейерверк!

Ромашов глядел в окно. Теперь его глаза, привыкшие к темноте, различали неясный, чуть видный переплет рамы.

– Не говори так… не надо… мне больно, – произнес он печально. – Ну, хочешь, я завтра откажусь от поединка, извинюсь перед ним? Сделать это?

Она помолчала немного. Будильник наполнял своей металлической болтовней все углы темной комнаты. Наконец она произнесла еле слышно, точно в раздумье, с выражением, которого Ромашов не мог уловить:

– Я так и знала, что ты это предложишь.

Он поднял голову и, хотя она удерживала его за шею рукой, выпрямился на кровати.

– Я не боюсь! – сказал он громко и глухо.

– Нет, нет, нет, нет, – говорила она горячим, поспешным, умоляющим шепотом. – Ты меня не понял. Иди ко мне ближе… как раньше… Иди же.

Она обняла его обеими руками и зашептала, щекоча его лицо своими тонкими волосами и горячо дыша ему в щеку:

– Ты меня не понял. У меня совсем другое. Но мне стыдно перед тобой. Ты такой чистый, добрый, и я стесняюсь говорить тебе об этом. Я расчетливая, я гадкая…

– Нет, говори все. Я тебя люблю.

– Послушай, – заговорила она, и он скорее угадывал ее слова, чем слышал их. – Если ты откажешься, то ведь сколько обид, позора и страданий падет на тебя. Нет, нет, опять не то. Ах, Боже мой, в эту минуту я не стану лгать перед тобой. Дорогой мой, я ведь все это давно обдумала и взвесила. Положим, ты отказался. Честь мужа реабилитирована. Но, пойми, в дуэли, окончившейся примирением, всегда остается что-то… как бы сказать. Ну, что ли, сомнительное, что-то возбуждающее недоумение и разочарование… Понимаешь ли ты меня? – спросила она с грустной нежностью и осторожно поцеловала его в волосы.

– То, что в этом случае мужа почти наверное не допустят к экзаменам. Репутация офицера генерального штаба должна быть без пушинки. Между тем если бы вы на самом деле стрелялись, то тут было бы нечто героическое, сильное. Людям, которые умеют держать себя с достоинством под выстрелом, многое, очень многое прощают. Потом… после дуэли… ты мог бы, если хочешь, и извиниться… Ну, это уж твое дело.

Тесно обнявшись, они шептались, как заговорщики, касаясь лицами и руками друг друга, слыша дыхание друг друга. Но Ромашов почувствовал, как между ними незримо проползало что-то тайное, гадкое, склизкое, от чего пахнуло холодом на его душу. Он опять хотел высвободиться из ее рук, он она его не пускала. Стараясь скрыть непонятное, глухое раздражение, он сказал сухо:

– Ради Бога, объясни прямее. Я все тебе обещаю.

Тогда она повелительно заговорила около самого его рта, и слова ее были как быстрые трепетные поцелуи:

– Вы непременно должны завтра стреляться. Но ни один из вас не будет ранен. О, пойми же меня, не осуждай меня! Я сама презираю трусов, я женщина. Но ради меня сделай это, Георгий! Нет, не спрашивай о муже, он знает. Я все, все, все сделала.

Теперь ему удалось упрямым движением головы освободиться от ее мягких и сильных рук. Он встал с кровати и сказал твердо:

– Хорошо, пусть будет так. Я согласен.

Она тоже встала. В темноте по ее движениям он не видел, а угадывал, чувствовал, что она торопливо поправляет волосы на голове.

– Ты уходишь? – спросил Ромашов.

– Прощай, – ответила она слабым голосом. – Поцелуй меня в последний раз.

Сердце Ромашова дрогнуло от жалости и любви. Впотьмах, ощупью, он нашел руками ее голову и стал целовать ее щеки и глаза. Все лицо Шурочки было мокро от тихих, неслышных слез. Это взволновало и растрогало его.

– Милая… не плачь… Саша… милая… – твердил он жалостно и мягко.

Она вдруг быстро закинула руки ему за шею, томным, страстным и сильным движением вся прильнула к нему и, не отрывая своих пылающих губ от его рта, зашептала отрывисто, вся содрогаясь и тяжело дыша:

– Я не могу так с тобой проститься… Мы не увидимся больше. Так не будем ничего бояться… Я хочу, хочу этого. Один раз… возьмем наше счастье… Милый, иди же ко мне, иди, иди…

И вот оба они, и вся комната, и весь мир сразу наполнились каким-то нестерпимо блаженным, знойным бредом. На секунду среди белого пятна подушки Ромашов со сказочной отчетливостью увидел близко-близко около себя глаза Шурочки, сиявшие безумным счастьем, и жадно прижался к ее губам…

– Можно мне проводить тебя? – спросил он, выйдя с Шурочкой из дверей на двор.

– Нет, ради Бога, не нужно, милый… Не делай этого. Я и так не знаю, сколько времени провела у тебя. Который час?

– Не знаю, у меня нет часов. Положительно не знаю.

Она медлила уходить и стояла, прислонившись к двери. В воздухе пахло от земли и от камней сухим, страстным запахом жаркой ночи. Было темно, но сквозь мрак Ромашов видел, как и тогда в роще, что лицо Шурочки светится странным белым светом, точно лицо мраморной статуи.

– Ну, прощай же, мой дорогой, – сказала она наконец усталым голосом. – Прощай.

Они поцеловались, и теперь ее губы были холодны и неподвижны. Она быстро пошла к воротам, и сразу ее поглотила густая тьма ночи.

Ромашов стоял и слушал до тех пор, пока не скрипнула калитка и не замолкли тихие шаги Шурочки. Тогда он вернулся в комнату.

Сильное, но приятное утомление внезапно овладело им. Он едва успел раздеться – так ему хотелось спать. И последним живым впечатлением перед сном был легкий, сладостный запах, шедший от подушки – запах волос Шурочки, ее духов и прекрасного молодого тела.

XXIII

2-го июня 18**.

Город Z.

Его Высокоблагородию командиру N-ского пехотного полка

Штабс-капитан того же полка Диц.

РАПОРТ

Настоящим имею честь донести вашему высокоблагородию, что сего 2-го июня, согласно условиям, доложенным Вам вчера, 1-го июня, состоялся поединок между поручиком Николаевым и подпоручиком Ромашовым. Противники встретились без пяти минут в 6 часов утра, в роще, именуемой «Дубечная», расположенной в 3 1/2 верстах от города. Продолжительность поединка, включая сюда и время, употребленное на сигналы, была 1 мин. 10 сек. Места, занятые дуэлянтами, были установлены жребием. По команде «вперед» оба противника пошли друг другу навстречу, причем выстрелом, произведенным поручиком Николаевым, подпоручик Ромашов ранен был в правую верхнюю часть живота. Для выстрела поручик Николаев остановился, точно так же, как и оставался стоять, ожидая ответного выстрела. По истечении установленной полуминуты для ответного выстрела обнаружилось, что подпоручик Ромашов отвечать противнику не может. Вследствие этого секунданты подпоручика Ромашова предложили считать поединок оконченным. С общего согласия это было сделано. При перенесении подпоручика Ромашова в коляску последний впал в тяжелое обморочное состояние и через семь минут скончался от внутреннего кровоизлияния. Секундантами со стороны поручика Николаева были: я и поручик Васин, со стороны же подпоручика Ромашова: поручики Бек-Агамалов и Веткин. Распоряжение дуэлью, с общего согласия, было предоставлено мне. Показание младшего врача кол. ас. Знойко при сем прилагаю.

Штабс-капитан Диц.

Поединок (Александр Куприн)

- Я так и знала, что ты это предложишь.

- Я не боюсь! - сказал он громко и глухо.

- Нет, нет, нет, нет, - говорила она горячим, поспешным, умоляющим шепотом. - Ты меня не понял. Иди ко мне ближе. как раньше. Иди же.

- Ты меня не понял. У меня совсем другое. Но мне стыдно перед тобой. Ты такой чистый, добрый, и я стесняюсь говорить тебе об этом. Я расчетливая, я гадкая.

- Нет, говори все. Я тебя люблю.

- Послушай, - заговорила она, и он скорее угадывал ее слова, чем слышал их. - Если ты откажешься, то ведь сколько обид, позора и страданий падет на тебя. Нет, нет, опять не то. Ах, боже мой, в эту минуту я не стану лгать перед тобой. Дорогой мой, я ведь все это давно обдумала и взвесила. Положим, ты отказался. Честь мужа реабилитирована. Но, пойми, в дуэли, окончившейся примирением, всегда остается что-то. как бы сказать. Ну, что ли, сомнительное, что-то возбуждающее недоумение и разочарование. Понимаешь ли ты меня? - спросила она с грустной нежностью и осторожно поцеловала его в волосы.

- То, что в этом случае мужа почти наверно не допустят к экзаменам. Репутация офицера генерального штаба должна быть без пушинки. Между тем если бы вы на самом деле стрелялись, то тут было бы нечто героическое, сильное. Людям, которые умеют держать себя с достоинством под выстрелом, многое, очень многое прощают. Потом. после дуэли. ты мог бы, если хочешь, и извиниться. Ну, это уж твое дело.

Тесно обнявшись, они шептались, как заговорщики, касаясь лицами и руками друг друга, слыша дыхание друг друга. Но Ромашов почувствовал, как между ними незримо проползало что-то тайное, гадкое, склизкое, от чего пахнуло холодом на его душу. Он опять хотел высвободиться из ее рук, но она его не пускала. Стараясь скрыть непонятное, глухое раздражение, он сказал сухо:

- Ради бога, объяснись прямее. Я все тебе обещаю.

- Вы непременно должны завтра стреляться. Но ни один из вас не будет ранен. О, пойми же меня, не осуждай меня! Я сама презираю трусов, я женщина. Но ради меня сделай это, Георгий! Нет, не спрашивай о муже, он знает. Я все, все, все сделала.

- Хорошо, пусть будет так. Я согласен.

- Ты уходишь? - спросил Ромашов.

- Прощай, - ответила она слабым голосом. - Поцелуй меня в последний раз.

- Милая. не плачь. Саша. милая. - твердил он жалостно и мягко.

- Я не могу так с тобой проститься. Мы не увидимся больше. Так не будем ничего бояться. Я хочу, хочу этого. Один раз. возьмем наше счастье. Милый, иди же ко мне, иди, иди.

И вот оба они, и вся комната, и весь мир сразу наполнились каким-то нестерпимо блаженным, знойным бредом. На секунду среди белого пятна подушки Ромашов со сказочной отчетливостью увидел близко-близко около себя глаза Шурочки, сиявшие безумным счастьем, и жадно прижался к ее губам.

- Можно мне проводить тебя? - спросил он, выйдя с Шурочкой из дверей на двор.

- Нет, ради бога, не нужно, милый. Не делай этого. Я и так не знаю, сколько времени провела у тебя. Который час?

- Не знаю, у меня нет часов. Положительно не знаю.

- Ну, прощай же, мой дорогой, - сказала она наконец усталым голосом. - Прощай.

Сильное, но приятное утомление внезапно овладело им. Он едва успел раздеться - так ему хотелось спать. И последним живым впечатлением перед сном был легкий, сладостный запах, шедший от подушки - запах волос Шурочки, ее духов и прекрасного молодого тела.

2-го июня 18**. Город Z.

Его Высокоблагородию, командиру N-ского пехотного полка.

Штабс-капитан того же полка Диц.

Настоящим имею честь донести вашему высокоблагородию, что сего 2-го июня, согласно условиям, доложенным Вам вчера, 1-го июня, состоялся поединок между поручиком Николаевым и подпоручиком Ромашовым. Противники встретились без пяти минут в 6 часов утра, в роще, именуемой "Дубечная", расположенной в 3 1/2 верстах от города. Продолжительность поединка, включая сюда и время, употребленное на сигналы, была 1 мин. 10 сек. Места, занятые дуэлянтами, были установлены жребием. По команде "вперед" оба противника пошли друг другу навстречу, причем выстрелом, произведенным поручиком Николаевым, подпоручик Ромашов ранен был в правую верхнюю часть живота. Для выстрела поручик Николаев остановился, точно так же, как и оставался стоять, ожидая ответного выстрела. По истечении установленной полуминуты для ответного выстрела обнаружилось, что подпоручик Ромашов отвечать противнику не может. Вследствие этого секунданты подпоручика Ромашова предложили считать поединок оконченным. С общего согласия это было сделано. При перенесении подпоручика Ромашова в коляску последний впал в тяжелое обморочное состояние и через семь минут скончался от внутреннего кровоизлияния. Секундантами со стороны поручика Николаева были: я и поручик Васин, со стороны же подпоручика Ромашова: поручики Бек-Агамалов и Веткин. Распоряжение дуэлью, с общего согласия, было предоставлено мне. Показание младшего врача кол. ас. Знойко при сем прилагаю.

Он поднял голову и хотя она удерживала его за шею рукой выпрямился на кровати

  • ЖАНРЫ 363
  • АВТОРЫ 290 340
  • КНИГИ 702 605
  • СЕРИИ 26 964
  • ПОЛЬЗОВАТЕЛИ 612 783

Вечерние занятия в шестой роте приходили к концу, и младшие офицеры все чаще и нетерпеливее посматривали на часы. Изучался практически устав гарнизонной службы. По всему плацу солдаты стояли вразброс: около тополей, окаймлявших шоссе, около гимнастических машин, возле дверей ротной школы, у прицельных станков. Все это были воображаемые посты, как, например, пост у порохового погреба, у знамени, в караульном доме, у денежного ящика. Между ними ходили разводящие и ставили часовых; производилась смена караулов; унтер-офицеры проверяли посты и испытывали познания своих солдат, стараясь то хитростью выманить у часового его винтовку, то заставить его сойти с места, то всучить ему на сохранение какую-нибудь вещь, большею частью собственную фуражку. Старослуживые, тверже знавшие эту игрушечную казуистику, отвечали в таких случаях преувеличенно суровым тоном: «Отходи! Не имею полного права никому отдавать ружье, кроме как получу приказание от самого государя императора». Но молодые путались. Они еще не умели отделить шутки, примера от настоящих требований службы и впадали то в одну, то в другую крайность.

— Хлебников! Дьявол косорукой! — кричал маленький, круглый и шустрый ефрейтор Шаповаленко, и в голосе его слышалось начальственное страдание. — Я ж тебя учил-учил, дурня! Ты же чье сейчас приказанье сполнил? Арестованного? А, чтоб тебя. Отвечай, для чего ты поставлен на пост?

В третьем взводе произошло серьезное замешательство. Молодой солдат Мухамеджинов, татарин, едва понимавший и говоривший по-русски, окончательно был сбит с толку подвохами своего начальства — и настоящего и воображаемого. Он вдруг рассвирепел, взял ружье на руку и на все убеждения и приказания отвечал одним решительным словом:

— Да постой… да дурак ты… — уговаривал его унтер-офицер Бобылев. — Ведь я кто? Я же твой караульный начальник, стало быть…

— Заколу! — кричал татарин испуганно и злобно и с глазами, налившимися кровью, нервно совал штыком во всякого, кто к нему приближался. Вокруг него собралась кучка солдат, обрадовавшихся смешному приключению и минутному роздыху в надоевшем ученье.

Ротный командир, капитан Слива, пошел разбирать дело. Пока он плелся вялой походкой, сгорбившись и волоча ноги, на другой конец плаца, младшие офицеры сошлись вместе поболтать и покурить. Их было трое: поручик Веткин — лысый, усатый человек лет тридцати трех, весельчак, говорун, певун и пьяница, подпоручик Ромашов, служивший всего второй год в полку, и подпрапорщик Лбов, живой стройный мальчишка с лукаво-ласково-глупыми глазами и с вечной улыбкой на толстых наивных губах, — весь точно начиненный старыми офицерскими анекдотами.

— Свинство, — сказал Веткин, взглянув на свои мельхиоровые часы и сердито щелкнув крышкой. — Какого черта он держит до сих пор роту? Эфиоп!

— А вы бы ему это объяснили, Павел Павлыч, — посоветовал с хитрым лицом Лбов.

— Черта с два. Подите, объясняйте сами. Главное — что? Главное — ведь это все напрасно. Всегда они перед смотрами горячку порют. И всегда переборщат. Задергают солдата, замучат, затуркают, а на смотру он будет стоять, как пень. Знаете известный случай, как два ротных командира поспорили, чей солдат больше съест хлеба? Выбрали они оба жесточайших обжор. Пари было большое — что-то около ста рублей. Вот один солдат съел семь фунтов и отвалился, больше не может. Ротный сейчас на фельдфебеля: «Ты что же, такой, разэтакий, подвел меня?» А фельдфебель только глазами лупает: «Так что не могу знать, вашескородие, что с ним случилось. Утром делали репетицию — восемь фунтов стрескал в один присест…» Так вот и наши… Репетят без толку, а на смотру сядут в калошу.

— Вчера… — Лбов вдруг прыснул от смеха. — Вчера, уж во всех ротах кончили занятия, я иду на квартиру, часов уже восемь, пожалуй, темно совсем. Смотрю, в одиннадцатой роте сигналы учат. Хором. «На-ве-ди, до гру-ди, по-па-ди!» Я спрашиваю поручика Андрусевича: «Почему это у вас до сих пор идет такая музыка?» А он говорит: «Это мы, вроде собак, на луну воем».

— Все надоело, Кука! — сказал Веткин и зевнул. — Постойте-ка, кто это едет верхом? Кажется, Бек?

— Да. Бек-Агамалов, — решил зоркий Лбов. — Как красиво сидит.

— Очень красиво, — согласился Ромашов. — По-моему, он лучше всякого кавалериста ездит. О-о-о! Заплясала. Кокетничает Бек.

По шоссе медленно ехал верхом офицер в белых перчатках и в адъютантском мундире. Под ним была высокая длинная лошадь золотистой масти с коротким, по-английски, хвостом. Она горячилась, нетерпеливо мотала крутой, собранной мундштуком шеей и часто перебирала тонкими ногами.

— Павел Павлыч, это правда, что он природный черкес? — спросил Ромашов у Веткина.

— Я думаю, правда. Иногда действительно армяшки выдают себя за черкесов и за лезгин, но Бек вообще, кажется, не врет. Да вы посмотрите, каков он на лошади!

— Подожди, я ему крикну, — сказал Лбов.

Он приложил руки ко рту и закричал сдавленным голосом, так, чтобы не слышал ротный командир:

— Поручик Агамалов! Бек!

Офицер, ехавший верхом, натянул поводья, остановился на секунду и обернулся вправо. Потом, повернув лошадь в эту сторону и слегка согнувшись в седле, он заставил ее упругим движением перепрыгнуть через канаву и сдержанным галопом поскакал к офицерам.

Он был меньше среднего роста, сухой, жилистый, очень сильный. Лицо его, с покатым назад лбом, топким горбатым носом и решительными, крепкими губами, было мужественно и красиво в еще до сих пор не утратило характерной восточной бледности — одновременно смуглой и матовой.

— Здравствуй, Бек, — сказал Веткин. — Ты перед кем там выфинчивал? Дэвыцы?

Бек-Агамалов пожимал руки офицерам, низко и небрежно склоняясь с седла. Он улыбнулся, и казалось, что его белые стиснутые зубы бросили отраженный свет на весь низ его лица и на маленькие черные, холеные усы…

Поединок (Куприн)/XXII/ДО

См. также одноимённые страницы.

Подходя къ своему дому, Ромашовъ съ удивленіемъ увидѣлъ, что въ маленькомъ окнѣ его комнаты, среди теплаго мрака лѣтней ночи, брезжитъ чуть замѣтный свѣтъ. «Что это значитъ?—подумалъ онъ тревожно и невольно ускорилъ шаги.—Можетъ-быть, это вернулись мои секунданты, съ условіями дуэли?» Въ сѣняхъ онъ натолкнулся на Гайна̀на, не замѣтилъ его, испугался, вздрогнулъ и воскликнулъ сердито:

— Что̀ за чортъ! Это ты, Гайна̀нъ? Кто тутъ?

Несмотря на темноту, онъ почувствовалъ, что Гайна̀нъ, по своей привычкѣ, заплясалъ на одномъ мѣстѣ.

— Тамъ тебѣ барина пришла. Сидитъ.

Ромашовъ отворилъ дверь. Въ лампѣ давно уже вышелъ весь керосинъ, и теперь она, потрескивая, догорала послѣдними чадными вспышками. На кровати сидѣла неподвижная женская фигура, неясно выдѣляясь въ тяжеломъ, вздрагивающемъ полумракѣ.

— Шурочка!—задыхаясь, сказалъ Ромашовъ и [285] почему-то на цыпочкахъ осторожно подошелъ къ кровати.—Шурочка, это вы?

— Тише. Садитесь,—отвѣтила она быстрымъ шопотомъ.—Потушите лампу.

Онъ дунулъ сверху въ стекло. Пугливый синій огонекъ умеръ, и сразу въ комнатѣ стало темно и тихо, и тотчасъ же торопливо и громко застучалъ на столѣ незамѣчаемый до сихъ поръ будильникъ. Ромашовъ сѣлъ рядомъ съ Александрой Петровной, сгорбившись и не глядя въ ея сторону. Странное чувство боязни, волненія и какого-то замиранія въ сердцѣ овладѣло имъ и мѣшало ему говорить.

— Кто у васъ рядомъ, за стѣной?—спросила Шурочка.—Тамъ слышно?

— Нѣтъ, тамъ пустая комната… старая мебель. хозяинъ—столяръ. Можно говорить громко.

Но все-таки оба они продолжали говорить шопотомъ, и въ этихъ тихихъ, отрывистыхъ словахъ, среди тяжелаго, густого мрака, было много боязливаго, смущеннаго и тайно крадущагося. Они сидѣли, почти касаясь другъ друга. У Ромашова глухими толчками шумѣла въ ушахъ кровь.

— Зачѣмъ, зачѣмъ вы это сдѣлали?—вдругъ сказала она тихо, но со страстнымъ упрекомъ.

Она положила ему на колѣно свою руку. Ромашовъ сквозь одежду почувствовалъ ея живую, нервную теплоту и, глубоко передохнувъ, зажмурилъ глаза. И отъ этого не стало темнѣе, только передъ глазами всплыли похожіе на сказочныя озера черные овалы, окруженные голубымъ сіяніемъ.

— Помните, я просила васъ быть съ нимъ сдержаннымъ. Нѣтъ, нѣтъ, я не упрекаю. Вы не нарочно искали ссоры—я знаю это. Но неужели въ то время, когда въ васъ проснулся дикій звѣрь, вы не могли хотя [286] бы на минуту вспомнить обо мнѣ и остановиться. Вы никогда не любили меня!

— Я люблю васъ,—тихо произнесъ Ромашовъ и слегка прикоснулся робкими, вздрагивающими пальцами къ ея рукѣ.

Шурочка отняла ее, но не сразу, потихоньку, точно жалѣя и боясь его обидѣть.

— Да, я знаю, что ни вы ни онъ не назвали моего имени, но ваше рыцарство пропало понапрасну: все равно по городу катится сплетня.

— Простите меня, я не владѣлъ собой… Меня ослѣпила ревность,—съ трудомъ произнесъ Ромашовъ.

Она засмѣялась долгимъ и злымъ смѣшкомъ.

— Ревность? Неужели вы думаете, что мой мужъ былъ такъ великодушенъ послѣ вашей драки, что удержался отъ удовольствія разсказать мнѣ, откуда вы пріѣхали тогда въ собраніе? Онъ и про Назанскаго мнѣ сказалъ.

— Простите,—повторялъ Ромашовъ.—Я тамъ ничего дурного не дѣлалъ. Простите.

Она вдругъ заговорила громче, рѣшительнымъ и суровымъ шопотомъ:

— Слушайте, Георгій Алексѣевичъ, мнѣ дорога каждая минута. Я и то ждала васъ около часа. Поэтому будемъ говорить коротко и только о дѣлѣ. Вы знаете, что̀ такое для меня Володя. Я его не люблю, но я на него убила часть своей души. У меня больше самолюбія, чѣмъ у него. Два раза онъ проваливался, держа экзаменъ въ академію. Это причиняло мнѣ гораздо больше обиды и огорченія, чѣмъ ему. Вся эта мысль о генеральномъ штабѣ принадлежитъ мнѣ одной, цѣликомъ мнѣ. Я тянула мужа изо всѣхъ силъ, подхлестывала его, зубрила вмѣстѣ съ нимъ, репетировала, взвинчивала его гордость, ободряла его въ минуту унынія. Это—мое [287] собственное, любимое, больное дѣло. Я не могу оторвать отъ этой мысли своего сердца. Что̀ бы тамъ ни было, но онъ поступитъ въ академію.

Ромашовъ сидѣлъ, низко склонившись головой на ладонь. Онъ вдругъ почувствовалъ, что Шурочка тихо и медленно провела рукой по его волосамъ. Онъ спросилъ съ горестнымъ недоумѣніемъ:

— Что̀ же я могу сдѣлать?

Она обняла его, за шею и нѣжно привлекла его голову къ себѣ на грудь. Она была безъ корсета. Ромашовъ почувствовалъ щекой податливую упругость ея тѣла и услышалъ его теплый, пряный, сладострастный запахъ. Когда она говорила, онъ ощущалъ ея прерывистое дыханіе на своихъ волосахъ.

— Ты помнишь, тогда… вечеромъ. на пикникѣ. Я тебѣ сказала всю правду. Я не люблю его. Но, подумай: три года, цѣлыхъ три года надеждъ, фантазій, плановъ и такой упорной, противной работы! Ты вѣдь знаешь, я ненавижу до дрожи это мѣщанское, нищенское офицерское общество. Я хочу быть всегда прекрасно одѣтой, красивой, изящной, я хочу поклоненія, власти! И вдругъ—нелѣпая пьяная драка, офицерскій скандалъ—и все кончено, все разлетѣлось въ прахъ! О, какъ это ужасно! Я никогда не была матерью, но я воображаю себѣ: вотъ у меня растетъ ребенокъ—любимый, лелѣемый, въ немъ всѣ надежды, въ него вложены заботы, слезы, безсонныя ночи… и вдругъ—нелѣпость, случай, дикій, стихійный улучай: онъ играетъ на окнѣ, нянька отвернулась, онъ падаетъ внизъ, на камни. Милый, только съ этимъ материнскимъ отчаяніемъ я могу сравнить свое горе и злобу. Но я не виню тебя.

Ромашову, было неудобно сидѣть перегнувшись и боясь сдѣлать ей тяжело. Но онъ радъ былъ бы сидѣть такъ цѣлые часы и слышать въ какомъ-то странномъ, [288] душномъ опьянѣніи частыя и точныя біенія ея маленькаго сердца.

— Ты слушаешь меня?—спросила она, нагибаясь къ нему.

— Да, да… Говори. Если я только могу, я сдѣлаю все, что̀ ты хочешь.

— Нѣтъ, нѣтъ. Выслушай меня до конца. Если ты его убьешь, или если его отставятъ отъ экзамена—кончено! Я въ тотъ же день, когда узна̀ю объ этомъ, бросаю его и ѣду—все равно куда—въ Петербургъ, въ Одессу, въ Кіевъ. Не думай, это не фальшивая фраза изъ газетнаго романа. Я не хочу пугать тебя такими дешевыми эффектами. Но я знаю, что я молода, умна, образована. Не красива. Но я сумѣю быть интереснѣе многихъ красавицъ, которыя на публичныхъ балахъ получаютъ въ видѣ преміи за красоту мельхіоровый подносъ или будильникъ съ музыкой. Я надругаюсь надъ собой, но сгорю въ одинъ мигъ и ярко, какъ фейерверкъ!

Ромашовъ глядѣлъ въ окно. Теперь его глаза, привыкшіе къ темнотѣ, различали неясный, чуть видный переплетъ рамы.

— Не говори такъ… не надо. мнѣ больно,—произнесъ онъ печально.—Ну, хочешь, я завтра откажусь отъ поединка, извинюсь передъ нимъ? Сдѣлать это?

Она помолчала немного. Будильникъ наполнялъ своей металлической болтовней всѣ углы темной комнаты. Наконецъ она произнесла еле слышно, точно въ раздумьѣ, съ выраженіемъ, котораго Ромашовъ не могъ уловить:

— Я такъ и знала, что ты это предложишь.

Онъ поднялъ голову и, хотя она удерживала его за шею рукой, выпрямился на кровати.

— Я не боюсь!—сказалъ онъ громко и глухо. [289]

— Нѣтъ, нѣтъ, нѣтъ, нѣтъ,—заговорила она горячимъ, поспѣшнымъ, умоляющимъ шопотомъ.—Ты меня не понялъ. Иди ко мнѣ ближе… какъ раньше… Иди же.

Она обняла его обѣими руками и зашептала, щекоча его лицо своими тонкими волосами и горячо дыша ему въ щеку:

— Ты меня не понялъ. У меня совсѣмъ другое. Но мнѣ стыдно передъ тобой. Ты такой чистый, добрый, и я стѣсняюсь говорить тебѣ объ этомъ. Я расчетливая, я гадкая…

— Нѣтъ, говори все. Я тебя люблю.

— Послушай,—заговорила она, и онъ скорѣе угадывалъ ея слова, чѣмъ слышалъ ихъ.—Если ты откажешься, то вѣдь сколько обидъ, позора и страданій падетъ на тебя. Нѣтъ, нѣтъ, опять не то. Ахъ, Боже мой, въ эту минуту я не стану лгать передъ тобой. Дорогой мой, я вѣдь все это давно обдумала и взвѣсила. Положимъ, ты отказался. Честь мужа реабилитирована. Но, пойми, въ дуэли, окончившейся примиреніемъ, всегда остается что-то… какъ бы сказать. Ну, что ли, сомнительное, что-то возбуждающее недоумѣніе и разочарованіе. Понимаешь ли ты меня?—спросила она съ грустной нѣжностью и осторожно поцѣловала его въ волосы.

— Да. Такъ что̀ же?

— То, что въ этомъ случаѣ мужа почти навѣрно не допустятъ къ экзаменамъ. Репутація офицера генеральнаго штаба должна быть безъ пушинки. Между тѣмъ, если бы вы на самомъ дѣлѣ стрѣлялись, то тутъ было бы нѣчто героическое, сильное. Людямъ, которые умѣютъ держать себя съ достоинствомъ подъ выстрѣломъ, многое, очень многое прощаютъ. Потомъ… послѣ дуэли… ты могъ бы, если хочешь, и извиниться… Ну, это ужъ твое дѣло. [290]

Тѣсно обнявшись, они шептались, какъ заговорщики, касаясь лицами и руками другъ друга, слыша дыханіе другъ друга. Но Ромашовъ почувствовалъ, какъ между ними незримо проползало что-то тайное, гадкое, склизкое, отъ чего пахнуло холодомъ на его душу. Онъ опять хотѣлъ высвободиться изъ ея рукъ, но она его не пускала. Стараясь скрыть непонятное, глухое раздраженіе, онъ сказалъ сухо:

— Ради Бога, объяснись прямѣе. Я все тебѣ обѣщаю.

Тогда она повелительно заговорила около самаго его рта, и слова ея были, какъ быстрые, трепетные поцѣлуи:

— Вы непремѣнно должны завтра стрѣляться. Но ни одинъ изъ васъ не будетъ раненъ. О, пойми же, пойми меня, не осуждай меня! Я сама презираю трусовъ, я женщина. Но ради меня сдѣлай это, Георгій! Нѣтъ, не спрашивай о мужѣ, онъ знаетъ. Я все, все, все сдѣлала.

Теперь ему удалось упрямымъ движеніемъ головы освободиться отъ ея мягкихъ и сильныхъ рукъ. Онъ всталъ съ кровати и сказалъ твердо:

— Хорошо, пусть будетъ такъ. Я согласенъ.

Она тоже встала. Въ темнотѣ, по ея движеніямъ онъ не видѣлъ, а угадывалъ, чувствовалъ, что она торопливо поправляетъ волосы на головѣ.

— Ты уходишь?—спросилъ Ромашовъ.

— Прощай,—отвѣтила она слабымъ голосомъ.—Поцѣлуй меня въ послѣдній разъ.

Сердце Ромашова дрогнуло отъ жалости и любви. Впотьмахъ, ощупью, онъ нашелъ руками ея голову и сталъ цѣловать ея щеки и глаза. Все лицо Шурочки было мокро отъ тихихъ, неслышныхъ слезъ. Это взволновало и растрогало его.

— Милая… не плачь. Саша… милая…—твердилъ онъ жалостно и мягко.

Она вдругъ быстро закинула руки ему за шею, [291] томнымъ, страстнымъ и сильнымъ движеніемъ вся прильнула къ нему и, не отрывая своихъ пылающихъ губъ отъ его рта, зашептала отрывисто, вся содрогаясь и тяжело дыша:

— Я не могу такъ съ тобой проститься… Мы не увидимся больше. Такъ не будемъ ничего бояться… Я хочу, хочу этого. Одинъ разъ… возьмемъ наше счастье… Милый, иди же ко мнѣ, иди, иди…

И вотъ оба они, и вся комната, и весь міръ сразу наполнились какимъ-то нестерпимо-блаженнымъ, знойнымъ бредомъ. На секунду среди бѣлаго пятна подушки Ромашовъ со сказочной отчетливостью увидѣлъ близко-близко около себя глаза Шурочки, сіявшія безумнымъ счастьемъ, и жадно прижался къ ея губамъ…

— Можно мнѣ проводить тебя?—спросилъ онъ, выйдя съ Шурочкой изъ дверей на дворъ.

— Нѣтъ, ради Бога, не нужно, милый… Не дѣлай этого. Я и такъ не знаю, сколько времени провела у тебя. Который часъ?

— Не знаю, у меня нѣтъ часовъ. Положительно не знаю.

Она медлила уходить и стояла, прислонившись къ двери. Въ воздухѣ пахло отъ земли и отъ камней сухимъ, страстнымъ запахомъ жаркой ночи. Было темно, но сквозь мракъ Ромашовъ видѣлъ, какъ и тогда въ рощѣ, что лицо Шурочки свѣтится страннымъ бѣлымъ свѣтомъ, точно лицо мраморной статуи.

— Ну, прощай же, мой дорогой,—сказала она наконецъ усталымъ голосомъ.—Прощай.

Они поцѣловались, и теперь ея губы были холодны и неподвижны. Она быстро пошла къ воротамъ, и сразу ее поглотила густая тьма ночи.

Ромашовъ стоялъ и слушалъ до тѣхъ поръ, пока не скрипнула калитка и не замолкли тихіе шаги Шурочки. Тогда онъ вернулся въ комнату, [292]

Сильное, но пріятное утомленіе внезапно овладѣло имъ. Онъ едва успѣлъ раздѣться—такъ ему хотѣлось спать. И послѣднимъ живымъ впечатлѣніемъ передъ сномъ былъ легкій, сладостный запахъ, шедшій отъ подушки—запахъ волосъ Шурочки, ея духовъ и прекраснаго молодого тѣла.

Если произведение является переводом, или иным производным произведением, или создано в соавторстве, то срок действия исключительного авторского права истёк для всех авторов оригинала и перевода.

Поединок (Куприн)/XXII

См. Оглавление . Дата создания: 1905 . Источник: Полное собрание сочинений А. И. Куприна. — СПб.: Т-во А. Ф. Маркс, 1912. — Т. 2 • Сверено по изданию: Куприн А. И. Поединок. Гранатовый браслет. Повести. — Свердловск: Средне-Уральское кн. изд-во, 1976. — 272 с. (Текст печатается по изданию: А. И. Куприн . Собрание сочинений в девяти томах. — М.: ГИХЛ, 1970—1973. )

Подходя к своему дому, Ромашов с удивлением увидел, что в маленьком окне его комнаты, среди теплого мрака летней ночи, брезжит чуть заметный свет. «Что это значит? — подумал он тревожно и невольно ускорил шаги. — Может быть, это вернулись мои секунданты с условиями дуэли?» В сенях он натолкнулся на Гайнана, не заметил его, испугался, вздрогнул и воскликнул сердито:

— Что за черт! Это ты, Гайнан? Кто тут?

— Там тебе барина пришла. Сидит.

— Шурочка! — задыхаясь, сказал Ромашов и почему-то на цыпочках осторожно подошел к кровати. — Шурочка, это вы?

— Тише. Садитесь, — ответила она быстрым шепотом. — Потушите лампу.

Он дунул сверху в стекло. Пугливый синий огонек умер, и сразу в комнате стало темно и тихо, и тотчас же торопливо и громко застучал на столе не замечаемый до сих пор будильник. Ромашов сел рядом с Александрой Петровной, сгорбившись и не глядя в ее сторону. Странное чувство боязни, волнения и какого-то замирания в сердце овладело им и мешало ему говорить.

— Кто у вас рядом, за стеной? — спросила Шурочка. — Там слышно?

— Нет, там пустая комната… старая мебель… хозяин — столяр. Можно говорить громко.

— Зачем, зачем вы это сделали? — вдруг сказала она тихо, но со страстным упреком.

— Помните, я просила вас быть с ним сдержанным. Нет, нет, я не упрекаю. Вы не нарочно искали ссоры — я знаю это. Но неужели в то время, когда в вас проснулся дикий зверь, вы не могли хотя бы на минуту вспомнить обо мне и остановиться. Вы никогда не любили меня!

— Я люблю вас, — тихо произнес Ромашов и слегка прикоснулся робкими, вздрагивающими пальцами к ее руке.

— Да, я знаю, что ни вы, ни он не назвали моего имени, но ваше рыцарство пропало понапрасну: всё равно по городу катится сплетня.

— Простите меня, я не владел собой… Меня ослепила ревность, — с трудом произнес Ромашов.

— Ревность? Неужели вы думаете, что мой муж был так великодушен после вашей драки, что удержался от удовольствия рассказать мне, откуда вы приехали тогда в собрание? Он и про Назанского мне сказал.

— Простите, — повторял Ромашов. — Я там ничего дурного не делал. Простите.

— Слушайте, Георгий Алексеевич, мне дорога каждая минута. Я и то ждала вас около часа. Поэтому будем говорить коротко и только о деле. Вы знаете, что такое для меня Володя. Я его не люблю, но я на него убила часть своей души. У меня больше самолюбия, чем у него. Два раза он проваливался, держа экзамен в академию. Это причиняло мне гораздо больше обиды и огорчения, чем ему. Вся эта мысль о генеральном штабе принадлежит мне одной, целиком мне. Я тянула мужа изо всех сил, подхлестывала его, зубрила вместе с ним, репетировала, взвинчивала его гордость, ободряла его в минуту уныния. Это — мое собственное, любимое, больное дело. Я не могу оторвать от этой мысли своего сердца. Что бы там ни было, но он поступит в академию.

— Что же я могу сделать?

Она обняла его, за шею и нежно привлекла его голову к себе на грудь. Она была без корсета. Ромашов почувствовал щекой податливую упругость ее тела и услышал его теплый, пряный, сладострастный запах. Когда она говорила, он ощущал ее прерывистое дыхание на своих волосах.

— Ты помнишь, тогда… вечером… на пикнике. Я тебе сказала всю правду. Я не люблю его. Но, подумай: три года, целых три года надежд, фантазий, планов и такой упорной, противной работы! Ты ведь знаешь, я ненавижу до дрожи это мещанское, нищенское офицерское общество. Я хочу быть всегда прекрасно одетой, красивой, изящной, я хочу поклонения, власти! И вдруг — нелепая пьяная драка, офицерский скандал, — и всё кончено, всё разлетелось в прах! О, как это ужасно! Я никогда не была матерью, но я воображаю себе: вот у меня растет ребенок — любимый, лелеемый, в нем все надежды, в него вложены заботы, слезы, бессонные ночи… и вдруг — нелепость, случай, дикий, стихийный улучай: он играет на окне, нянька отвернулась, он падает вниз, на камни. Милый, только с этим материнским отчаянием я могу сравнить свое горе и злобу. Но я не виню тебя.

Ромашову, было неудобно сидеть, перегнувшись и боясь сделать ей тяжело. Но он рад был бы сидеть так целые часы и слышать в каком-то странном, душном опьянении частые и точные биения ее маленького сердца.

— Ты слушаешь меня? — спросила она, нагибаясь к нему.

— Да, да… Говори… Если я только могу, я сделаю всё, что ты хочешь.

— Нет, нет. Выслушай меня до конца. Если ты его убьешь, или если его отставят от экзамена — кончено! Я в тот же день, когда узнаю об этом, бросаю его и еду — всё равно куда — в Петербург, в Одессу, в Киев. Не думай, это не фальшивая фраза из газетного романа. Я не хочу пугать тебя такими дешевыми эффектами. Но я знаю, что я молода, умна, образованна. Не красива. Но я сумею быть интереснее многих красавиц, которые на публичных балах получают в виде премии за красоту мельхиоровый поднос или будильник с музыкой. Я надругаюсь над собой, но сгорю в один миг и ярко, как фейерверк!

— Не говори так… не надо… мне больно, — произнес он печально. — Ну, хочешь, я завтра откажусь от поединка, извинюсь перед ним? Сделать это?

— Я так и знала, что ты это предложишь.

— Я не боюсь! — сказал он громко и глухо.

— Нет, нет, нет, нет, — заговорила она горячим, поспешным, умоляющим шепотом. — Ты меня не понял. Иди ко мне ближе… как раньше… Иди же.

— Ты меня не понял. У меня совсем другое. Но мне стыдно перед тобой. Ты такой чистый, добрый, и я стесняюсь говорить тебе об этом. Я расчетливая, я гадкая…

— Нет, говори всё. Я тебя люблю.

— Послушай, — заговорила она, и он скорее угадывал ее слова, чем слышал их. — Если ты откажешься, то ведь сколько обид, позора и страданий падет на тебя. Нет, нет, опять не то. Ах, боже мой, в эту минуту я не стану лгать перед тобой. Дорогой мой, я ведь всё это давно обдумала и взвесила. Положим, ты отказался. Честь мужа реабилитирована. Но, пойми, в дуэли, окончившейся примирением, всегда остается что-то… как бы сказать. Ну, что ли, сомнительное, что-то возбуждающее недоумение и разочарование… Понимаешь ли ты меня? — спросила она с грустной нежностью и осторожно поцеловала его в волосы.

— То, что в этом случае мужа почти наверно не допустят к экзаменам. Репутация офицера генерального штаба должна быть без пушинки. Между тем если бы вы на самом деле стрелялись, то тут было бы нечто героическое, сильное. Людям, которые умеют держать себя с достоинством под выстрелом, многое, очень многое прощают. Потом… после дуэли… ты мог бы, если хочешь, и извиниться… Ну, это уж твое дело.

— Ради бога, объяснись прямее. Я всё тебе обещаю.

— Вы непременно должны завтра стреляться. Но ни один из вас не будет ранен. О, пойми же, пойми меня, не осуждай меня! Я сама презираю трусов, я женщина. Но ради меня сделай это, Георгий! Нет, не спрашивай о муже, он знает. Я всё, всё, всё сделала.

— Хорошо, пусть будет так. Я согласен.

Она тоже встала. В темноте, по ее движениям он не видел, а угадывал, чувствовал, что она торопливо поправляет волосы на голове.

— Ты уходишь? — спросил Ромашов.

— Прощай, — ответила она слабым голосом. — Поцелуй меня в последний раз.

Сердце Ромашова дрогнуло от жалости и любви. Впотьмах, ощупью, он нашел руками ее голову и стал целовать ее щеки и глаза. Всё лицо Шурочки было мокро от тихих, неслышных слез. Это взволновало и растрогало его.

— Милая… не плачь… Саша… милая… — твердил он жалостно и мягко.

— Я не могу так с тобой проститься… Мы не увидимся больше. Так не будем ничего бояться… Я хочу, хочу этого. Один раз… возьмем наше счастье… Милый, иди же ко мне, иди, иди…

— Можно мне проводить тебя? — спросил он, выйдя с Шурочкой из дверей на двор.

— Нет, ради бога, не нужно, милый… Не делай этого. Я и так не знаю, сколько времени провела у тебя. Который час?

— Не знаю, у меня нет часов. Положительно не знаю.

— Ну, прощай же, мой дорогой, — сказала она наконец усталым голосом. — Прощай.

Ромашов стоял и слушал до тех пор, пока не скрипнула калитка и не замолкли тихие шаги Шурочки. Тогда он вернулся в комнату,

Сильное, но приятное утомление внезапно овладело им. Он едва успел раздеться — так ему хотелось спать. И последним живым впечатлением перед сном был легкий, сладостный запах, шедший от подушки — запах волос Шурочки, ее духов и прекрасного молодого тела.

Читайте также: